Максимов Игорь Павлович
Ответы к интернет-викторине по биографии и творчеству Игоря Максимова
Уважаемые участники интернет-викторины, выражаем вам огромное спасибо за участие!
1 блок Биография Игоря Павловича Максимова
- Укажите год рождения
22 мая 1918 года
22 мая 1921 года
22 мая 1926 года - Как семья Максимовых попала в поселок Ермотаево?
Перебралась в поисках работы
Переехала к родственникам
В ходе репрессивных мер по раскулачиванию - Какие предметы в школе преподавал Игорь Павлович Максимов?
география и история
русский язык и литература
химия и биология - Какое звание было присвоено Игорю Павловичу в 2016 году
Заслуженный ветеран Белорецкого района
Почетный гражданин Белорецкого района
Почетный член Объединения русских писателей Башкортостана - Откуда родом отец писателя – Павел Архипович Максимов?
город Сарапул Вятской губернии
село Аксаково Белебеевского уезда Уфимской губернии
город Иркутск
2 блок Максимов – участник ВОВ
- В каком воинском звании закончил ВОВ Максимов Игорь?
сержант гвардии лейтенант старший лейтенант - Где встретил Победу Игорь Максимов?
Австрия Венгрия Югославия - В каком году был издан сборник «Письма из Ермотании» с «Записками из фронтового дневника»? Отметим, это было в юбилейный год Дня Победы. 1990 2010 2007
- Какими фронтовыми наградами был награжден Игорь Павлович Максимов в годы ВОВ Орден «Красной звезды», орден «Отечественной войны», медали «За взятие Будапешта», «За взятие Вены» Орден Славы 3 ст», орден «Отечественной войны», медали «За взятие Берлина», «За взятие Вены» Орден «Отечественной войны», медали «За отвагу», «За взятие Будапешта», «За взятие Кенигсберга»
- В каких войсках воевал Игорь Максимов на фронтах ВОВ?
пехота
танковые войска
артиллерия
3 блок Творчество
- Лауреатом премии имени какого башкирского писателя (уроженца Белорецкого района) стал Игорь Максимов в 2004 году?
Мустая Карима
Яныбая Хамматова
Нурислама Шайхулова - Участник ВОВ, защитник Ленинграда Аверьянов Василий является героем рассказа Максимова. Назовите рассказ.
«Сидорыч»
«Накануне Победы»
«Часы» - В рассказе «В Пушкинский горах» Барменкова Аграфена Федоровна искала могилку погибшего на фронте сына Александра Переведенцева. Кто помог ей найти захоронение сына?
Члены поискового отряда
Пионеры Туканской школы
Работники военкомата - Где происходит действие сюжета в рассказе «После пяти»?
В Туканской больнице
В библиотеке села Тукан
Дома среди родных - Одно из своих произведений Игорь Максимов определил как рассказ-кольцо, в котором он рассказывает о школе. Как называется этот рассказ?
«Заявление»
«Если бы»
«Когда душа радуется»
4 блок Живой мир в произведениях Максимова
- Гнездо какой птицы, мы наблюдаем в этом отрывке из рассказа «Яешня»:
«У них, у …., гнездо точно терем. И крыша есть, и лаз, и крылечко перед ним, приступочка-сучок завсегда. Внутри глиной обмазано, перьями устлано, шерстью, конским волосом увито. Иной раз и зеркало себе приладят — бумажку от чая, фольгу, а то и стеклышко».
грач
сорока
ворона - «Да все, сказать, в природе ловко устроено. Круче морозы — пышнее эти птицы. Сено приве¬зешь, не успеешь бастрик отпустить, они уж в воз лезут. Чего они там нашли? Насорят — трава вырастет. Вон и сейчас один метелочку треплет, другой в снегу копается, точно мячик катается. Покормились, повертелись — и на изгородь. Покрасовались и, ныряя в белесой синеве, скры¬лись за ольховником»
О каких птицах говорится в этом рассказе?
синицы
воробьи
снегири Рассказ «Красные мячики» - «Среди низкорослых березок расхаживала пара птиц. Он был повыше, серый, с черными полосами или крапинами по телу, хвост недлинный, но над ним, над самым копчиком, свисали и курчавились широкие волнистые перья. Рядом ходила она — самочка. Длинные ноги вытягивались над кочками. Коснувшись земли и раскинув крылья, он начинал перебирать ногами — танцевать. А она не то чтобы совсем не обращала на него внимание, она, склонив голову, высматривала что-то в кочкарнике». Каких птиц наблюдал автор?
цапли
журавли Рассказ «Журавли»
выпь - «На дворе лежал убитый зверь. Бока ры¬жие, как палый осенний лист; по спине — ремень тем¬но-серой шерсти, вся шея будто окутана мягкой пушис¬той гривой. С такой шалью никакой мороз не страшен, — подумалось мне, и я, за¬пустив поглубже пальцы в шерсть, так и не добрался до шеи. Но особенно при¬метны были лапы: тонкие, длинные, покрытые короткой лоснящейся шерстью желу¬девого цвета, а в промеж¬ности под брюхом шерсть была длинная и свалявшаяся, какого-то синевато-си¬реневого оттенка, сходного с цветом перекаленного кир-пича».
Какого зверя, лежавшего на дворе охотника, рассматривали люди?
волк Рассказ «Матерый»
лисица
куница
5 «Теперь в его кладовой, что вырыта в бугре, приготовлены на зиму отборные картофелины, ровные, чистые, мытые, морковь — штабельком, хвостик к головке, одна к другой; стручки гороха — поленницей, репа отдельно, бобы — один к одному, синие, спелые, как на блюдечке. Разве он не хозяин? Я знаю его тропу. Она идет по старой борозде, у межи, под навесом из травы и бурьяна. Она утоптана, будто по ней катали шары».
Кто является хозяином кладовой?
землеройка
хомяк Рассказ «Хомячок»
крот
6 блок Слова, вышедшие из повседневного обихода по рассказам Максимова.
Дайте определение
- Дымарь (курево) — Рассказ «В лесу».
Дымовая завеса посадки о картошки или овощей от летних заморозков
Дымный костер из гнилушек для отпугивания насекомых от лошадей
Приспособление переносить горячие угли
- Зимник — Рассказ «Сорочий терем»
Кладовая для пищевых припасов
Зимняя стоянка в лесу
Зимняя дорога для перевозки сена, дров - Чиляк — Рассказ «Старый сад»
Чилиговая метелка для подметания пола
Деревянная посуда из полого ствола дерева
Короб из бересты - Одёнок — Рассказ «Пусть будет так»
Летняя легкая одежда для сенокоса
Остаток сена от начатого стога
Остаток от обеда
- Вздымщик —Рассказ «Шарафей и Ленька» Сборщик живицы или смолы
Человек, следящий за дымарем
Человек, ворошащий сено при просушке
Положение о проведении районной интернет-викторины, посвящённой
105-летию со дня рождения Игоря Максимова
- Общие положения
1.1. Настоящее Положение определяет порядок, цели, задачи и условия проведения районной интернет-викторины, 105-летию со дня рождения писателя Игоря Павловича Максимова (далее – Интернет-викторина).
1.2. Организаторы:
- Муниципальное общеобразовательное бюджетное учреждение средняя общеобразовательная школа с. Тукан муниципального района Белорецкий район Республики Башкортостан
- Библиотека № 8 (с. Тукан) Муниципального бюджетного учреждения культуры «Централизованная библиотечная система» имени Нины Николаевны Зиминой муниципального района Белорецкий район Республики Башкортостан
- Цели и задачи
2.1 Цель – воспитание патриотизма, гражданственности и уважения к историческому прошлому России у подрастающего поколения через приобщение к творческому наследию писателя-земляка И.П. Максимова.
2.2.Задачи
2.2.1. Развитие интереса к чтению краеведческой литературы
2.2.2. Изучение истории родного края через игровые интерактивные формы
2.2.3. Изучение событий Великой Отечественной войны через анализ военной прозы и фронтовой биографии И.П. Максимова
2.2.4. Повышение читательской культуры населения и мотивация к изучению произведений местных авторов - Участники Интернет-викторины
3.1. К участию приглашаются лица в возрасте от 14 лет и старше.
3.2. Участники распределяются на две возрастные категории:
• категория 1 – от 14 до 18 лет включительно;
• категория 2 – 19 лет и старше. - Порядок и условия проведения интернет-викторины
4.1. Структура викторины:
Викторина состоит из 5 тематических блоков:
- Биография И.П. Максимова – основные события жизни и факты.
- Военный путь И.П. Максимова – участие писателя в Великой Отечественной войне.
- Творчество и литература И.П. Максимова – основные произведения, герои, темы.
- Животные в литературе И.П. Максимова – образы, роль и значение животных в произведениях писателя.
- Старые слова в рассказах И.П. Максимова – устаревшие слова и их значение.
4.2. Порядок прохождения викторины участниками
4.2.1. Доступ к викторине
Ссылка на викторину размещается на официальных сайтах и в социальных сетях сообществ в ВК и ОК:
Библиотеки №8 с. Тукан – https://tukan.belorcbs.ru/ (раздел «Краеведение» → «Максимов Игорь Павлович»); https://vk.com/club209851576 в ВК, https://ok.ru/tukanskay в ОК.
МОБУ СОШ с. Тукан – https://tukanschool.obr.site/ (раздел «Жизнь школы» → «Новости»); https://vk.ru/tukanschool в ВК.
Дата и время публикации ссылки https://forms.yandex.ru/admin/69fcc5e584227c27db1c21ae/edit Yandex-формы: 21 мая 2026 года в 18:00 по местному времени.
4.2.2. Время проведения
Приём ответов осуществляется строго с 18:00 до 20:00 21 мая 2026 года.
После 20:00 форма автоматически закрывается. Результаты, отправленные позднее, не рассматриваются.
4.2.3. Этапы работы участника - Ознакомление с источниками
Тексты произведений И.П. Максимова, необходимые для ответов на вопросы, доступны в разделе «Краеведение» → «Максимов Игорь Павлович» на сайте Библиотеки №8 с. Тукан — https://tukan.belorcbs.ru/maksimov-igor-pavlovich/ Рекомендуется ознакомиться с ними заранее. - Переход по ссылке
Участник нажимает на активную ссылку Yandex-формы, которая открывает форму викторины. - Заполнение регистрационных полей
В форме необходимо указать:
фамилию, имя, отчество (полностью);
возраст (полных лет);
категорию (выбрать: «14–18 лет» или «18 лет и старше»);
класс (только для школьников 14–18 лет);
образовательное учреждение (если есть);
адрес электронной почты или номер мобильного телефона (для получения диплома/сертификата). - Ответы на вопросы
Форма содержит 5 тематических блоков (биография, военный путь, творчество, животные в произведениях, старые слова).
В каждом блоке – по 5 вопросов (всего 25 вопросов).
На каждый вопрос предлагается 3 варианта ответа, из которых только один верный.
Участник выбирает вариант и переходит к следующему вопросу.
Вернуться к предыдущему вопросу и изменить ответ нельзя. - Отправка формы
После ответа на все вопросы необходимо нажать кнопку «Отправить».
Время фиксации – автоматически записывается момент отправки формы.
По окончании участник видит сообщение: «Ваш ответ принят».
4.2.4. Технические требования
Устройство: компьютер, ноутбук, планшет или смартфон с доступом в интернет.
Стабильное интернет-соединение.
4.2.5. Повторное участие
Каждый участник может пройти викторину только один раз. При повторной отправке ответов с одинаковыми регистрационными данными засчитывается первая отправленная форма.
- Подведение итогов и награждение
5.1. Победители и призёры определяются жюри отдельно в каждой возрастной категории:
• 14–18 лет;
• 19 лет и старше.
5.2. Призовые места: 1, 2, 3 место. На каждое место может быть определено несколько победителей при равенстве баллов и времени.
5.3. Победители награждаются дипломами. Участники получают сертификаты.
5.4. Дипломы и сертификаты рассылаются в электронном виде по указанному адресу электронной почты или через мессенджеры по указанному номеру телефона до 26 мая 2026 года.
5.5. Результаты Интернет-викторины размещаются на официальных сайтах:
• Библиотеки №8 с. Тукан – https://tukan.belorcbs.ru/ (раздел «Новости»)
• МОБУ СОШ с. Тукан – https://tukanschcool.obr.site/ (раздел «Жизнь школы» — «Новости») 22 мая 2026 года.
5.6. Пояснения к ответам публикуются на тех же сайтах 22 мая 2026 года после 12:00. - Оргкомитет и жюри
6.1. Оргкомитет разрабатывает Положение, регламент, готовит вопросы по 5 указанным блокам, контролирует проведение, формирует жюри, рассматривает спорные вопросы.
6.2. Состав оргкомитета
- Ишбулдина Венера Халимовна – директор МОБУ СОШ с. Тукан Белорецкого района РБ;
- Аверьянова Марина Петровна – библиотекарь Библиотеки №8 с. Тукан МБУК ЦБС им. Н.Зиминой Белорецкого района РБ;
- Весельская Наталья Александровна – советник директора по воспитанию МОБУ СОШ с. Тукан Белорецкого района РБ;
-Хохлова Ольга Владимировна – учитель русского языка и литературы МОБУ СОШ с. Тукан Белорецкого района РБ. - Гильманова Ленара Рафаилевна – учитель английского языка МОБУ СОШ с. Тукан Белорецкого района РБ.
6.3. Жюри: - проверяет ответы;
- определяет победителей в каждой категории
6.4. Состав жюри: - Аверьянова Марина Петровна – библиотекарь Библиотеки №8 с. Тукан МБУК ЦБС им. Н.Зиминой Белорецкого района РБ;
- Весельская Наталья Александровна – советник директора по воспитанию МОБУ СОШ с. Тукан Белорецкого района РБ;
Хохлова Ольга Владимировна – учитель русского языка и литературы МОБУ СОШ с. Тукан Белорецкого района РБ. - Гильманова Ленара Рафаилевна – учитель английского языка МОБУ СОШ с. Тукан Белорецкого района РБ.
6.5. Справки по организации Интернет-викторины:
- Аверьянова Марина Петровна – 8-965-663-99-87
- Гильманова Ленара Рафаилевна – 8-937-306-15-16
Часть рассказов из сборника «Письма из Ермотании» (2002)
Сорочий терем
Легко качнув ветку, сорока слетела с гнезда. Я постоял, пошарил глазами по кустам, отыскал лаз, из которого она вылетела, и стал ждать. “Врешь, прилетишь, — думал я, — в гнезде кладка”. Но сорока не прилетала. Она вертелась вдали, ныряла в вершинах, ползала по сучьям, дергала хвостом и всем своим видом показывала, что в общем-то ничего особенного не произошло.
Гнездо это в ольховнике, в двадцати шагах от дома, я приметил давно. И вот теперь усталый после пашни, я разрешил себе отдохнуть. Надел фуфайку, шапку, набрал семечек и пошел поглядеть на длиннохвостых бестий.
Хорошо после трудового дня сидеть где-нибудь на берегу ворчливой речки, грызть семечки, тихо, не поворачивая головы, одними глазами наблюдать, как кипятятся волны, бьется на перекатах пена, и далеко светятся розовато-черные стволы ольхи. Хорошо и потому, что чувство усталости, тяжелого физического труда нравственно очищает душу.
Пока я думал об этом, сорока вынырнула из ольховой чащи, и, распустив черно-белый сарафан, тормознула в воздухе, и закачалась на зеленой свече сосенки. Она затрещала, задергала хвостом, закланялась, пытаясь узнать, кто же это все-таки потревожил ее. Солнце садилось. Два лиловато-сиреневых облака блестели золотисто-розовыми каймами, придавая какой-то особенный, величественный вид окрестности.
Я сидел и грыз семечки. Внизу уже меркло, и только речка наша Амбарка, речка детства, все еще шевелилась и блестела, как спина живой серебристо-серой рыбины.
Прошло, наверное, минут десять. Прилетела другая сорока.
Теперь они вдвоем затрещали и начали пикировать на меня.
Сделав заход, рассаживались и начинали переговариваться.
- Тор-ч-ит? — спрашивала одна.
- Тор-ч-ит, — отвечала другая. — Мол-ч-чит чего-то.
- Ч-че-го он хоч-ч-ет?
- А кто его знает? Чу-да-ч-ит!
Они все понимают. Ни одна не сядет при мне на гнездо. Надо замаскироваться.
Я набрал сена (рядом была зимняя дорога, и оно висело на кустиках), притрусил им голову, плечи, ноги и поглубже сел под прясла.
Но сороки стали еще больше трещать, налетая на меня. Я перебрался на другой берег (там стоял мой погреб), залез под навес и стал наблюдать, разглядывая гнездо.
Посередине темнел лаз. Около него, по бокам, как трельяж, были прикреплены, даже вмазаны, две бумажки от чая — фольга; сверху выдавался козырек, внизу — крылечко из сучков, гнездо имело крышу из хвороста: ни снег, ни вода не попадали внутрь.
Я думал: а как же она там садится, куда девает хвост? Наверное, он торчит, как палка, кверху: он же длиннее ее туловища? Как все просто и умно в природе. И вот что еще заметил: все гнездо было обмотано тонкой алюминиевой проволокой (вот кто стащил у меня концы, когда я городил огород).
И фольга, и проволока светились розовато-синим светом. Да это настоящий теремок!
Я ждал хозяйку. Наконец она явилась. Прыгнула на одну ступеньку, на другую и скрылась.
“Куда же хвост-то она денет?” — опять подумал, и, так не решив, ничего не поняв, выбрался из-под навеса и мягко, как в валенках, пошел по остывшей земле. Хорошо было на душе. А почему? Кто знает.
Рябчикова баня
Удивительная была прошлая осень: пышная, многоцветная, сухая. Казалось, не одно, а два бабьих лета прошло, а она все стояла и радовала глаз. Желтой кипенью пенились леса. Пузырились, выскакивая из этой кипени, березы-одиночки, краснели рябиновые кусты. И только остроконечные шатры елей угрюмо темнели по склонам гор.
Я взял ружьишко и подался в лес. Солнце еще было за горой, но лучи его подсвечивали облака, и они блестели, отливая каким-то особенным, палевым светом.
Я поднялся в гору, перевалил на другую сторону и еще больше удивился пышности и яркости осенних красок.
Светло-желтые, пронизанные лимонным светом березы, стояли вперемежку с темно-зелеными соснами. Они были почти синие. Местами, раздвигаясь, деревья пускали между собой клены.
Я ходил, задрав голову, и вглядывался в кроны: они состояли из красных, оранжевых, даже пунцово-синих листьев. “Унылая пора, очей очарованье…” — непроизвольно шептались слова, знакомые с детства. Налюбовавшись кленами, я стал спускаться вниз, к ручью.
Было тихо. И вдруг до слуха донеслось тоненькое: “Клю-клю”. Я остановился. Пониже меня под корнями вывороченного дерева, в глинистой пыли купались рябчики.
Рябчикова баня!
Пять или шесть птенцов занимались своим делом: ложась на бок, они то похлопывали себя крылышками, то подгребали под себя мелкие камешки и пыль, вставали, отряхивались, потом опять ложились и, вздрагивая лапками, грелись на солнышке.
Серые комочки шевелились, некоторые растягивали крылышки, как это делают молодые петушки, и укрывали свои ножки. Я лежал, затаив дыхание. Из-за пня мне хорошо было видно все семейство. Стрелять не хотелось: редко, когда увидишь такую картину. Прошло минут двадцать, наверное… Но вот один из них, который побольше, направился вниз, к ручью. За ним побежали другие. У воды они наклонялись и, запрокидывая головки, пили. Потом перешли ручей и скрылись в густом черемушнике. Изредка оттуда доносились зазывные “клю-клю”.
В этот раз я вернулся без трофеев. Но все-равно на душе было хорошо и радостно.
Журавли
Как-то перед Пасхой, раздавая сено во дворе, я услышал резкие металлические звуки, напоминающие звуки валторны, или серебряной трубы. Они то замирали, то опять раздавались — радостные и торжественные. «Журавли! Наконец-то!» Мне захотелось взглянуть на них, полюбоваться их танцами, послушать их песни.
Шумела Амбарка. Туман клочьями висел над ольховником, над проводами и деревьями. Но там, еще выше, за этой пеленой чувствовалось солнце, казалось, вот-вот сейчас оно прорвется, брызнет лучами, и все оживет, засветится.
Наскоро закончив дела, я опрометью выскочил из ворот и подался вверх по речке, откуда доносились звуки. Обогнул старую банешку и, пройдя шагов двести, выбрался на железнодорожную насыпь. Широкая болотистая долина открылась передо мной. Туман висел над ней точно полог, а под ним на кочковатом лугу среди низкорослых березок расхаживала пара журавлей.
Он был повыше, серый, с черными полосами или крапинами по телу, хвост недлинный, но над ним, над самым копчиком, свисали и курчавились широкие волнистые перья.
Рядом ходила журка. То важно вышагивая, то семеня, журавль то приседал, то высоко подпрыгивал, взмахивал крыльями. Длинные ноги вытягивались над кочками. Коснувшись земли и раскинув крылья, он начинал перебирать ногами — танцевать. А журка не то чтобы совсем не обращала на него внимание, она, склонив голову, высматривала что-то в кочкарнике.
Но вот и она встрепенулась, приосанилась, и серая пара плавно, будто бы не было кочек, закружила у небольшого стожка. Откинув крыло, журавль хотел было прикрыть или коснуться журавушки, но она отпрянула в сторону и замерла на месте.
Как все в природе просто, красиво, — подумал я, глядя на них, — и целомудренно. И лучше этого болота для них, наверное, нет другого места на земле. Здесь они счастливы.
Мне тоже было хорошо и радостно. Я забыл о своих делах: чистить сарай, везти навоз на огород, поднимать упавшее прясло. Я не думал ни о пашне, ни о посадке. Отдыхал душой.
Полюбовавшись на серых артистов, я пошел домой. И чудо — весь день ходил как именниник, будто тыщу нашел или третья корова отелилась. День был легкий, даже уколы показались мне приятными.
- Слыхала журавлей? — спросил я медсестру.
- Слышала. Я как раз на работу шла, они по болоту ходили.
Уже вернувшись домой, я услышал с высоты прощальные крики. Они падали, звенели, как стекло, и кололись. Наверное, на Кургашлю пошли, к вязовой роще. Я уже и забыл о журавлях, но к вечеру опять услышал те же крики. Но теперь они показались мне печальными — походили больше на приглушенный свист курая. Я опять пошел на болото. По нему бродил одинокий журавль. Казалось, он искал чего-то — заглядывал за кустики, за кочки, обогнул тот самый стожок, где недавно они танцевали с журкой…
Походив еще недолго, он высоко вскинул голову, огляделся, посмотрел на небо, будто искал там что-то и, разбежавшись, с криком и, тяжело махая широкими крыльями, стал медленно на кругах подниматься еще выше, выше, пока не скрылся с глаз.
Один. Уже один. Как порой бывает коротко счастье на Земле.
На болотце
Весна была с причудами: на горе куковала кукушка, а береза и не думала распускаться; в ямах, по крутым излучинам белели остатки снега, но речка уже сошла, и только в заторах стоял ровный неумолчный шум.
Я шел с лугового огорода от лошадей и сквозь этот шум услышал тихое урчанье. Вдруг оно смолкло. Я свернул к небольшому болотцу с озерами темной воды, выбрал поудобнее местечко, пристроился под сухой ольхой на крошечном островке и стал ждать.
Прошло минут десять.
- Буль-буль-буль, — словно всплыли и лопнули пузыри.
Никто не отозвался. Свинцово-желтые облака косыми лентами спускались к лесу. Месяц, зацепившись за сучок, зеленой лодочкой покачивался в вышине, а тут, внизу, у моих ног, в темной глубине желтела одинокая звездочка.
“Неужели никто и не отзовется? — думал я. — Какие тут могут быть отзывы, страсти — в холодной воде, у жителей с холодной кровью?”
Но весна, оказывается, везде весна! - Ур-р! ур-рр! ур-р! — сладко промурлыкало под берегом.
- Буль-буль-буль! — отозвалось с середины озерка.
“Наконец-то”, — обрадовался я и мне в эту минуту показалось, что я начинаю понимать эти звуки. - Буль-буль-буль, — поторапливал кавалер.
- Ско-рро, ско-р-ро! — успокаивала его неторопливая подруга.
- Ду-рр-а, ду-рр-а! — вдруг сорвалось у ревнивой соперницы.
- Буль-буль-буль! — залопотал растерявшийся кавалер.
- Ум-ру, ум-ру! — в отчаянье простонала еще одна лягушачья душа, жалуясь на свою судьбу.
- Будь-будь! — подбодрил ее чей-то голос.
Я не понял: то ли это был сигнал тревоги, то ли порыв страсти или отчаянья… Что-то шлепнулось, плюхнулось и поплыло к середине озерка. Синий студень дрогнул, замерцал, озерко ожило, заволновалось, и белые треугольнички, то раздуваясь, то опадая, двинулись от середины озерка к мелководью. Это были лягушки. Они шли под водой, зависали, останавливаясь, перебирали передними лапками и, поблескивая золотистыми бугорками глаз, шли вперед.
Их было одиннадцать, одиннадцать белых подбородков. - Ур-рр! Урр! — зазывно-сладостно мурлыкали они. А с боков, с озерков по протокам, из-под бережков, лохматых кочек к ним спешили темные тени. Они упруго отталкивались ластами и, молча, как призраки, стремились к подругам.
- Ур-р, ур-р! — раздавалось над озерками. И в эту радостно-возбужденную песню, точно камень, упало одинокое “ум-ру!” Никто не обратил на него внимания. Никто не думал о смерти. Здесь торжествовала жизнь, здесь славили весну любви и обновленья.
Заповедный
Встреча с лосем, где бы она ни была — в густом тальничке на припеке, где любят отстаиваться отелившиеся лосихи, на болотце с чахлым кустарничком, когда осенний ветер гнет его, срывая последние листья, или просто на зимней дороге, когда лошадь вдруг захрапит и, высоко вскинув голову, остановится и даже попятится, пропуская впереди себя лесного великана, — всегда необычна и радостна.
Какое-то чудо происходит с нами в это время: все вокруг сразу преображается, становится сказочно красивым, картинным, будто видишь впервые. Сам почему-то волнуешься. Может быть, в это время в нас просыпается древнее чувство радости и единства с природой?
Этой зимой, спускаясь с Лиственного стана к своим стогам, я увидел лося. Он стоял, положив голову на спину, и наблюдал за мной. Я натянул вожжи. Лошадь встала, пес замер.
Черно-бурый, как показалось мне сперва, чуть с сединой, лось скалой навис над белым оврагом. Слева и справа от него, словно расступившись, стояли кружевные березы. Я долго любовался этой картиной. Руки наконец устали, вожжи ослабли, сани скрипнули, пес рванул вперед, и, обогнув темневшее внизу остожье, вылетел на бугор.
- Вот всегда так! — ворчал я, выбираясь из оврага. Ни лося, ни пса наверху уже не было. Два следа — крупный, одиночный, размашистый, и рядом — парный, ямками — шли через поляну к березовой роще, за неглубокой лощинкой.
Я развернул сани, очистил оденок — так у нас называют остаток стога — и принялся было накладывать сено, как послышался легкий визг. Ныряя в снегу, как поплавок в воде, ко мне катил пес. За ним из березовой рощи наблюдал лось. Он будто провожал пса напутственным взглядом.
Тяжело дыша, вздрагивая заснеженным загривком, пес черным комом повалился у ног лошади и, отвернувшись, больше уже не глядел в сторону лося.
Мне же хотелось его разглядеть получше. Не прошлогодний ли? Вон и ямка корытом на том же месте, подле сухой черемухи, и пласты сена так же взрыты — искал соль. Не Белоштак ли?
Мне хотелось, чтоб лось вернулся. Я крикнул, взмахнул вилами, но он и ухом не повел, лишь замер, глядя в мою сторону. Было тихо. Так тихо, что звенело в ушах. Я стал навивать воз. И шорох сена, и запах сухой душицы, и еще какой-то сухой травы — все было так необычно, сказочно в этом белом безмолвии.
Я кидал сено, искоса поглядывая на лося. Вот он, постояв, мотнул головой, сделал шаг, другой и, мягко потряхивая пышной шубой, пружинно прогибая спину, скрылся в лощине.
“Все! — решил я. — Зря спугнул”. Но не прошло и пяти минут, как невдалеке за летней дорогой, занесенной теперь высокими сугробами, появилась сначала горбоносая морда, потом шея, узкая и высокая, как стенка, и грудь.
Лошадь вновь забеспокоилась, насторожилась. Я погладил ее по бархатно-нежным ноздрям, обнял за голову, подкинул сенца. Снял ремень, привязал пса к колу за проволоку, привалил пласт сена, а сам полез на баганы.
“Только бы лошадь не сдвинула воз”, — думал я. Сияло солнце, тысячами искр блестела поляна. Теперь лось уже не казался черно-бурым, он был светлее, бока желтовато-серые, брюхо и задние ноги — штаны — желтовато-белые.
Мы долго глядели друг на друга, я устал стоять на баганах, но все еще любовался гостем. Он ходил вокруг, то отдаляясь, то приближаясь.
И вдруг направился прямо на нас. Лошадь захрапела, тронулась. Я слетел вниз, схватился за вожжи. Воз сдвинулся, сполз. Нужно было заново перекладывать сено. Мне стало не по себе.
Я отвязал пса. - Возьми его, возьми, — закричал я, но пес и не тронулся. Он будто очнулся и, облизнувшись, сладко потянулся.
- Трус! — крикнул я ему. — В такой момент и подводишь.
Взял вилы и пошел на лося. По пути, увязая в снегу и падая, я прицелился вилами в сторону лося и бросил… Лось озорно поглядел на вилы и — ко мне. Я — назад. Добежав до саней, чуть отдышавшись, я стал поправлять воз, а лось кружил, кружил, подходил, заглядывал, будто проверял мою работу.
Но разве это работа! Час битый уже вожусь! - Да иди ты, иди отсюда! — закричал я. — Ну чего тебе надо?
Наконец лось будто понял что-то: постоял — постоял и, как в сказке, высоко и медленно вскидывая угластые ноги, поплыл вниз по глубокому снегу, медленно погружаясь в лесную чащу.
Зачистив оденок, я было направился домой, как вдруг весь лес вздрогнул. Тишину разорвал грохот мотора. С бугра я увидел, как внизу, по косогору, ползли два желтых, словно колорадские жуки, трактора. “Так вот почему ушел лось”, — подумал я. - Что это за лось? — спросил я у встретившегося охотника Таипа.
- Заповедный, наверное, — ответил он. — Убежал, видно, из заповедника.
“Но ведь заповедный — значит и неприкасаемый, хранимый”, — думал я, поднимаясь по косогору.
Впереди бежал пес. Он спешил, останавливался, обнюхивал кусты, пенечки и оставлял, как всегда, отметку: “Здесь были мы, здесь были мы”.
Мы — значит лошадь Майка, собака Актуз и я. А может быть, еще и заповедный лось?
Хомячок
Осенью мы с сынишкой пошли городить стога. На осинах болтались последние листья. Было свежо и прохладно. Выпал и сошел первый снег и, как всегда это бывает, скотина подалась глубже в лес, на нетронутый корм. Я стал готовить колья, а помощник — вытаскивать из прошлогоднего остожья жерди, да что-то затих. Я вспомнил: там было шмелиное гнездо. Гляжу, сучком ковыряет. Зачем, думаю, сучком? Меда нет, да мы его, мед-то, просто руками доставали…
“Пап! — вдруг заорал. — Смотри!”
Я побежал. Листья, точно живые, шевелились в ямке, под старым пнем. Мальчишка еще раз копнул сучком. Листья завертелись воронкой, зашуршали и с шумом вылетели наружу. Что-то зашипело, фыркнуло — и вот он! Чуть больше рукавицы, сероватый, с желтыми подпалинами по бокам и белым подбрюшьем, зверек, зло скрючившись, сидел на задних лапках.
Мгновение — и он уже мчится к черемушнику. Мы — за ним. Азарт преследования проснулся в нас. Зверек, изворачиваясь, ловко ускользает, прячется, мелькает, мчится меж кочек. Но мы наседаем. И когда прут задевает его, он останавливается на секунду, яростно шипит, готовый броситься на врагов, мы теряемся, он пользуется моментом и кидается прочь.
Наконец удар прута останавливает его. Он шипит, весь насторожась, брюшко ходит, глазки зло сверкают, носик поблескивает черной звездочкой, он привстал на задние лапки и готов броситься: передние лапки сжаты в кулачки, они дрожат, зубы, точно кривые шильца, готовы прокусить все, он захлебывается от ярости. Но удар откуда-то сверху — удар, которого он не ожидал, повалил его. Он пискнул, задергался и ткнулся в траву.
Я подошел, наклонился и хотел взять его за ножку, как он молнией метнулся и мертвой хваткой вцепился в фуфайку. Я замотал рукой, пытаясь сбросить, отцепить его, но он держал меня за рукав точно вора. Я махнул рукой еще раз, тряхнул — желтый, обмякший мешочек все еще висел на обшлаге, хотя глаза его закрывались, а лапки распутились. Я отцепил зверька.
Это был хомячок. Обыкновенный, лесной, теперь уже исчезающий зверек. Шкурка его довольно тонкая, грязная, с красными пятнами, показалась мне невзрачной. Через четверть часа, постояв, поговорив о трофее, успокоившись, мы принялись за дело.
Но странно: оно не ладилось. Вернее, ладилось, но теперь что-то смущало нас, мы испытывали неловкое стыдное чувство. Мой помощник отошел и копался в проволоке, отвязывая старые жерди, я тесал колья.
Рыжий, грязный комочек лежал в стороне.
«Зачем убили? — подумал я. — Разве он нам мешал? Он жил здесь, вместе со шмелями. Возможно, он охранял их, а они его. Им было хорошо: хватало и места, и еды. За что же я убил его?»
Это старое остожье и пень, и эта рыжая поляна с красной черемухой, и прозрачный ключ — это все его. Здесь он родился, рос, жил… Так почему же я пришел сюда с топором? Кто дал мне право его убивать?
Я понял: такого права мне никто не может дать.
У него было свое право — жить.
Хомячок лежал в стороне.
Радость осени, чистого неба, свежего простора, ощущение счастья жизни — исчезли. Остались стыд и тягостное смущение…
Прошло время, и лет пять назад в моем огороде у старого дома я увидел свежий выброс глины. Он вытянулся рыжим сугробом, а рядом, у начала сугроба, темнела нора. Это было жилье нового поселенца. Я набросал на глину старых столбиков, гнилых кольев, кинул истлевшую доску, так что все это обратилось в кучу, не привлекающую ничьего внимания.
Недавно мы копали картошку. Дождь прогнал нас. Мешки, сумку с едой пришлось оставить на огороде, и, когда мы возвратились, увидели его работу. Сумка разграблена. Сахарный песок рассыпан. Хлеб раскрошен, помидоры исчезли, вареные картофелины съедены, мешки пустые продырявлены.
Хорошо, что не добрался до тех, что с картошкой. Это был хомячок!
Теперь в его кладовой, что вырыта в бугре, приготовлены на зиму отборные картофелины, ровные, чистые, мытые, морковь — штабельком, хвостик к головке, одна к другой; стручки гороха — поленницей, репа отдельно, бобы — один к одному, синие, спелые, как на блюдечке.
Разве он не хозяин?
Я знаю его тропу. Она идет по старой борозде, у межи, под навесом из травы и бурьяна. Она утоптана, будто по ней катали шары.
Тайно радуюсь, когда вижу след по росе, новую косицу глины у межи. Значит, появилась новая семья, здесь, у речки, на ольховой опушке, будет новая жизнь. Пусть будет!
Красные мячики
Вязал метелки. Гляжу — в саду красные мячики прыгают. Снегири! Откуда, думаю, не с Кургашли ли? А может, с Шатака Дед Мороз шугнул? Тай¬ные, скрытные птицы. Сколько живу, ни разу ни гнезда, ни снегирят не видал. Раз, правда, было: лошадь искал…
Приехали с отцом на сенокос и давай махать! Дорвались, как дурной до мыла: до тех пор плас¬тали, пока месяц над лесом не всплыл. А употешились-то! Едва до балагана дотащились. Под¬косили травки, привязали лошадку к телеге, а сами в балаган и — как убитые.
А ближе к утру косолапый пожаловал. Заржала дико кобылка, взвилась. Выскочили — обрывок по¬вода на наклеске болтается. С неделю, помню, тогда по горам шастал, искал. Где только не был! И на Тус-Сагане, на Дубовой горе, на Лиственном стане, на Бзяк-Кургашле в такую чащу забрался -думал, не выберусь. Липа как раз цвела. Что за чудо лес, когда цветет липа! Золотыми шатрами стоят вековые деревья. Все звенит. В вышине будто сотни роев слетелись и не могут привить¬ся. Живая метель! И все вокруг: и трава, и кусты, и сам воздух — наполнены ароматом душистого меда.
Стою, очумел. И тут снегирек. Слетыш, лиловатый, из листьев вывернулся, чвикнул, дернул хвостиком и, не успел я и глазом моргнуть, ис¬чез. Проворные птички, пугливые, особенно ле¬том. Зимой сами к жилью жмутся. Вот и вчера: пурга такая, сиверка — думали, крышу стащит, ставни, как в лихорадке, колотились, дергались, будто по ним кошки царапались, а по сеням — Дед Мороз в валенках расхаживал да рукавицами похлопывал.
Под утро стихло. Выпала пороша. Хорошо, когда выпадет пороша! Чисто, празднично, покойно на душе. Убрались мы с помощницей на дворе, сена разнесли, скотинку выпустили…
«Свяжи-ка мне пару метелочков, — говорит, — а то в сарае подместь нечем». Вот сижу и вяжу и поглядываю в окошко.
Беззаботные птицы! Катаются туда-сюда по суг¬робам, перепархивают. Замело все, занесло. Только и корму, что бурьян под ивами, пучки пы¬рея, крапива, а им хоть бы хны! Мы бы, чать, с ума посходили, а эти? Вцепится в прутик и поехал. Стебелек крапивный дужкой выгибается, а он по нему к мутовочке с семенами подбирается. Насорит, слетит, затонет по плечики, соберет се¬мена и — опять на кустик. Ни хлопот, ни забот! Вон вдвоем стебель потолще гнут. Взлетел один, не одолевает, другой подоспел — поехали, как два прыгуна на одном шесте. И как ни мотало их, как ни гнулся «шест», они все сверху оказывались. Такие ловкие!
Да все, сказать, в природе ловко устроено. Круче морозы — пышнее снегири. Сено привезешь, не успеешь бастрик отпустить, они уж в воз лезут. Чего они там нашли? Насорят — трава вырастет. Вон и сейчас один метелочку треплет, другой в снегу копается, точно мячик катается.
Покормились, повертелись — и на изгородь. Покрасовались и, ныряя в белесой синеве, скры¬лись за ольховником. Да вернутся еще. И как та тонкобокая пигалица щебечет по телевизору «По¬года меняется, а Парекс-банк остается», так и они останутся с нами.
Зарумянится зорька, заалеет на косогоре снег, розовато-лиловой дымкой подернется лес, явят¬ся желанные гости.
- Ну что? Связал метелки? — послышалось за спиной, и вместе с клубами пара обдало холодом.
- Связал… Ты думаешь, метелки вязать — это так себе, тяп-ляп и готово? Нет: прутик к прутику подобрать надо, утянуть. Попробуй-ка сама… Вот на , одна есть.
А у самого в глазах красные мячики.
Матерый
- Зайди-ка, зайди на минутку, — окликнул меня Саша Соколов. Я нес ему пачку старых журналов «Охота и охотничье хозяйство». Не дойдя до его дома, свернул к небольшому дворику.
- Гляди! — крикнул Саша и распахнул воротца.
Посреди дворика, откинув пышный хвост, лежал здоровенный волчина. - Вот это да! Где ты такого добыл?
- Недалеко. За обогатитель¬ной фабрикой.
- Неужели и сюда ходят? Вроде бы не наш?
- Ходят. Это пришлый. Степной. Наши серые и поменьше.
- Нетерриториальный, значит? — сказал я и начал рассматривать волка. Бока рыжие, как палый осенний лист; по спине — ремень темно-серой шерсти, вся шея будто окутана мягкой пушистой гривой. С такой шалью никакой мороз не страшен, — подумалось мне, и я, за¬пустив поглубже пальцы в шерсть, так и не добрался до шеи. Но особенно приметны были лапы: тонкие, длинные, покрытые короткой лоснящейся шерстью желудевого цвета, а в промежности под брюхом шерсть была длинная и свалявшаяся, какого-то синевато-си-реневого оттенка, сходного с цветом перекаленного кирпича.
- Попробуй подними, — пошутил Саша.
Я потянул волка за уши, пытаясь приподнять лобастую голову, уши выскользнули, голова глухо стукнулась о мостовинник, а из загнутого кверху, как у свиньи, носа показался кровяной жгут. За ухом обозначилось бурое пятно набрякшей шерсти. - Вот сюда я его и — наповал! — пояснил Саша и небрежно толкнул волка в шею. — Четыре дня за нос водили: жду на сеновозной дороге — они по белазовской, автомобильной, пройдут; жду на белазовской — они по сеновозной, по конной. И как знают! Где пройти, кого обмануть, куда залезть, чего стянуть — на это они мастера. У меня зимой этой двух собак стащили. Один волк по улице бегает, тявкает даже, выманивает, другой под берегом на речке в ольховнике лежит. Только пробежала моя Ахтурка мимо, цоп — и гото-во! Вот я и решил хоть с этими «фабрикантами»-то рассчитаться.
- А как?
- Зафлажил сеновозную — на шпагат красных лоскутков, тряпочек навязал, натянул через сеновозную дорогу — пусть по белазовской идут.
Выбрал место поукромней, за глыбой руды, — и домой. Стемнело – пошел. Сиверка началась, ветер как раз на меня. Только бы не переменился, думаю. Посидел часа два-три, пробирать стало. Терпи, Усман-агай, терпи, как говорит наш охотник Таип. Луна то скроется, то опять выглянет, и эти отвалы, и белазовская дорога озарятся вдруг каким-то мертвенно-желтушным светом. Время будто остановилось. Наконец зачернелось что-то внизу у дамбы. Тень мелькнула, за ней — другая. Замер я. Ближе, ближе тени, точно призраки. Впереди матерый. Красиво идет. Мощно. Голова опущена, а все видит! Таранит пространство, принюхивается.
Ну-ну, думаю, понюхай, голубчик. А у самого дрожь волнами. И когда за матерым появились два прибылых, а чуть подальше волчица, дрожь прошла, я успокоился, по телу даже тепло пошло.
Луна опять чистая, точно медный таз, выкатилась. Я глянул на белазовскую дорогу: перед флажками стоял матерый. Он повернул голову в мою сторону — тут я дал! Метра на полтора, наверное, он подскочил на месте, будто его подбросил кто-то.
Рухнул, приподнялся на передних и завыл! Так завыл, как, может, никогда в жизни: он не просил ни пощады, ни по¬мощи, ни милости — сам был беспощаден, — он прощался с жизнью, понял, что с этого каменистого желтого косогора ему уже не уйти. Может быть, в эти мгновения, как это бывает и с людьми, перед ним прошла вся его жизнь. Он увидел себя там, в степи, где разбойничал столько лет около скотных дворов, на колхозных фермах, на скотомогильниках, где вдосталь было пищи. Теперь же, когда ферм не стало, а глубокие снега заставили его откочевать в другие места, он увел свою стаю в лесистые горы, где можно поживиться зайцем, повалить лося, марала. - Матерый полз. И когда, щелкнув зубами, он сделал последний рывок, — говорит Саша, — я дал еще раз. Вот это пятно.
И он тронул волка за ухом. - А как же ты дотащил такого здорового?
- На салазках. Завалил в коробушку и привез. Гляди: от кончика хвоста до кончика носа — как говорят охотники, «от колышка до колышка», — два шага с лишком.
И Саша прошелся вдоль туши. - Метра два с гаком будет, — согласился я и стал переворачивать волка на другой бок. Кровь засочилась из шеи, а по дворику по¬шла такая удушливая вонь, такой смрад, что не продохнуть.
Я было направился к выходу, да явились молодые помощники, Руслан и Вадим. Они заткнули волку кляп куда надо и начали действовать острыми, как бритва, перочинными ножами. - Где вы этому научились? — спросил я.
- У меня дядя — охотник, — ответил Руслан.
- А у меня — отец, — добавил Вадим.
Между тем в воротах столпились зеваки.
Набежали ребятишки, пришли мужики. Кто-то притащил своего Шарика и сует волку под бок. - Не боится! Мой не боится! — радуется малыш.
- Не пуганый, вот и не боится, — говорит кто-то.
Я лыжной палкой начинаю разжимать волчьи зубы. Широкие, с грязно-коричневым налетом и черными поперечными поло¬сами, зубы скрежещут о сталь. Клыки острые. Сколько же они загубили скота, зверя в лесу! - А знаете, как они охотятся на лосей?- спрашивает Вадим. — Стараются загнать лося в болото, в топь, на глинистый обрыв, в буреломник, на лед. Гонят по паре с боков, три-четыре сзади — эти, улучив момент, стараются на ходу перекусить сухожилия задних ног. Секунда — и до кости перехватывают. Шатнулся лось — тут накидываются на него с боков. Пять минут — и готово. Набрасываются всей стаей. Горячая кровь, парное мясо, печень, сердце — в первую очередь. Нажрутся, идти не могут, лягут где-нибудь поблизости под кустом, начнут отрыгивать мясо кусками.
- Я сколько раз находил срыгнутые кучки, — говорит Засов Иван Федорович. — Как они куски такие глотают — с шапку! Через день-два все подберут. Лося за три-четыре дня кончают.
- Да и от коровы, от овцы не отказываются. — добавляет кто-то.
- У меня из чулана собаку вытащили,- говорит Иван Федорович. — Днем бегают под окнами прямо, не поверишь. Дай, думаю, запру в чулан. А там две доски так себе, едва держались. Ночью пес замолчал. «Что такое?» — думаю. Пошел посмотреть. Гляжу — дыра: две доски отодвинули, пса утащили.
- Облаву надо бы, облаву на них, — говорит мужик из Тары. — Бабы на работу боятся по утрам ходить.
- Да охотсоюз –то наш на ладан дышит. Денег нет на облавы.
Пока мы так рассуждали, Вадим и Руслан вывернули шкуру на изнанку, мешком. Рядом лежал хозяин: грудь красновато-синяя, воронкой, живот впалый, пустой. Разрезали – пук сена, кусок зайчатины да прорезиненного шланга. - Голод не тетка, — заметил Иван Федорович.
Мы стали расходиться. - Ты уж не пиши, что я волка застрелил, — сказал Саша. — Чего доброго, еще придерутся.
Яешня
- В чем это у тебя шапка-то? — спросила старуха своего старика.
- Где?
- Вот. И вот. И за козырьком еще. Да бат-тю-шки! — удиви¬лась она. — Да он, никак, яешню в шапке стряпал?
- Для этого сковородка есть, — огрызнулся старик.
- Тады куда же ты головой-то лазил? Не в сковородку же? Ну, никуда шагу шагнуть нельзя! Только за ворота, что-нибудь да придумает: не одно, дак другое, не другое, дак третье. Да как они тебе в шапку-то попали?
- Кто?
- Да яйца-то? Вон и скорлупа, да, кажись, еще и скворчиная!
- Сама ты «скворчиная».
- А чья же?
- Сорочья.
- На праздничек, значит, к сорокам наведывался? Ох, господи, — запричитала старуха, — что мне с тобой делать? У всех мужья как мужья, один ты мне достался… Люди на демонстрацию, День Победы, а его черти в лес, по деревьям лазить! И не свалится! Седой уж, седой, и все ни уёму тебе, ни укороту. Она передохнула, поправила черный с красными разводами полушалок.
- Ты бы хоть людей-то постеснялся по деревьям-то лазить. Где был? Где — в случае повиснешь — искать тебя?
- На огороде.
- Чего тебя туда занесло?
- Сенокос чистил. Жерди прибирал у остожья. Зарастут, думаю, потом обкашивай. Трава пошла нынче, аж шум стоит.
- Ви-да-ла, — протянула старуха, — как щетка! Густая. Косить только некому. Разлетелись все, — вздохнула и замолчала.
Молчал и старик. Бывает такое: найдет иногда, нахлынет что-то, поднимется, словно из глубины, и ты уже не ты, а кто-то другой, и не здесь, а где-то там, в тридевятом царстве, в три¬десятом государстве. - Ну, что молчишь? Не запирайся, — пригрозила старуха, — Катька-Требуха тебя видела.
А старику виделось совсем другое. Ему грезилось детство. Такая же весна, зеленая, теплая, когда он с такими же, как сам, сорванцами, носился по станции, лазил на водокачку. Вспомнилось, как медленно тянулись длиннохвостые товарняки и, скрываясь за Дунюшкиной горой, давали прощальный гудок. Слева от горы стоял лес, унизанный черными шапками грачиных гнезд. В этот лес они совершали свои набеги.
Какой, бывало, гвалт поднимется, шум, когда кто-нибудь из ребят начнет подбираться к гнездам! Черная сеть взметнется кверху. Она кружит, переливается, обдает дождем белых капель. Грачи каркают, стонут, щелкают крыльями над самой головой, пикируют и взмывают кверху. Сучья мокры, скользят; сам весь заляпан белыми каплями, голяшки ободраны… Но зато сколько ребячьей радости, когда фуражка теплых грязновато-зеленых яиц пойдет по рукам. Их пекли, варили, даже пили просто так, заедая сладкими медуничными стебельками.
Хорошо жилось! Теперь все это стояло у него перед глазами. - Что ж ты молчишь-то? — спросила старуха. — Вытаскивал жерди, а дальше?
- Да что дальше? — очнулся старик. — Тяну, значит, жердь, откуда ни возьмись заяц. Выскочил. Белый, спинка чуть порыжела; не успел перелинять. Посидел, тронулся. Я свистнул. Остановился на минутку и — стречка! К ольховнику. А ольховник черный, мокрый, блестит, и бочата покачиваются, и от них или так просто свет какой-то розовый льется, мягкий, теп¬лый… И березка посреди Имайкиной поляны — зеленая, листики точно лаком покрыты, а по ним белые искры мерцают. «Э, — думаю, — катитесь вы все…» — бросил топор — и за зайцем. Перелез через Арзановские проволоки — легко стало. Пру-жинит торфяная земля. Прошелся — и к стожку прошлогоднему, серому. Из-за него вылетела сорока. Глянул — гнездо на полусухой олешине и черемухе. Перевились, а в вершине — терем.
- Это что еще за терем?
- А как же? У них, у сорок, гнездо точно терем. И крыша есть, и лаз, и крылечко перед ним, приступочка-сучок завсегда. Внутри глиной обмазано, перьями устлано, шерстью, конским волосом увито. Иной раз и зеркало себе приладят — бумажку от чая, фольгу, а то и стеклышко. Да, думаю, пока никто не видит, посмотрю, занеслись или нет. Забрался. Пара яичек. Достал, за козырек положил. И тут встряло мне: а куда же она хвост прячет, он у нее длиннее тела. Ну-ка, загляну. Стал повыше подниматься, ногу вставил в развилку, а сучок-то внизу хрусть — я поехал. Нога в развилке застряла, повис, ладно успел за другую ольху ухватиться, растянулся, как штаны на веревке. Вот, думаю, попал… Ни туда, ни сюда. Вишу и думаю: надо как-то выкручиваться. Сучок потрескивает. Пере-хватился за другой, стал ногу втискивать и чем сильнее тяну, тем туже зажимает. Капкан! Ахтурка носится, лает. Скоро, думаю, пригородный пойдет рядом, обнаружат…
- Как НЛО, — сказала старуха.
- Как тарелку неопознанную…
- Уж и тарелка! Господи! — взмолилась старуха — За что ты меня наказуешь? Чуяло мое сердце. А слез-то как?
- Сапог с ноги стащил.
- Не порвал?
- Нет. Я за ним потом босиком слазил.
- Вон что за яешня тут у тебя была… — сказала старуха и пошла в избу.
«Яешня, — вздохнул старик. — Она и жизнь-то наша теперь, что яешня. Одни скорлупки остались».
Накануне Победы
- Еще раз, еще! Впе-ред, назад! Так, так! Пошла, пошла! — кричали солдаты, вытаскивая «Катюшу» из топи. Она выла и, поматывая брезентовым капотом, как подолом, и хлопая крыльями, покачивалась, выбираясь на сухое место.
- Будько, гони свою!
И следующая БМ — боевая машина — шла по тем же колеям с таким же ревом, надсадным воем и рывками, под крики солдат, суетившихся около нее. Они подсовывали под колеса хворост, палки, камни, обломки жердей, потом, судорожно вцепившись в станину и крылья, толкали ее. Ма¬шина, натужно дрожа, медленно карабкалась, казалось, ско¬рее по плечам солдат, чем на колесах.
За ней шла третья, четвертая…
Первого мая 1945 года мы двигались, преследуя врага в Австрийских Альпах. Шли где как: где по дорогам, где целиной. Трава на полянах наматывалась вместе с грязью на колеса, образуя плотные чер¬ные ободья, на вершок покрывавшие протекторы. Солдаты работали как дьяволы: соль белела на грязных гимнастерках.
На подходе к Вассербургу, небольшому австрийскому городку, второй раз застряла машина шофера Будько. И основательно. «Что делать? Отставать от своих нельзя, — думал я. — Да и подкладывать-то, кажется, нечего». - А давайте подложим шинели, завернем в них палки, хворост, подручный матерьял, что найдем, — предложил Екимов Мишка, батарейный шут и балагур.
Сняли шинели. Наклали камней, досок каких-то, мелочи и опять: - Раз, еще раз. Еще разом, еще раз, — растягивали солдаты слова. — Вперед! Назад! Упирайсь! Давай, давай!
Мотор взревел, и, дрожа и буксуя, машина наконец тронулась и пошла.
«Вот тебе и Екимов», — думал я. Поди, раскуси солдата. Недавно, проверяя посты, я застал его за семечками. Он на посту грыз, поплевывая через автомат. - Разве ты не знаешь, что нарушаешь устав караульной службы — наш закон?
- Э-э, товарищ лейтенант, — с нагловатой улыбочкой от¬ветил он, — закон — канат, можно над канат, можно под канат. (Он был мордвин).
«Ну, подожди, — подумал я тогда, — прибудем на место, влеплю наряд». Но теперь не только наряд — я готов был его целовать, объявить ему благодарность. Иногда мы останавливались, развертывали чуть ли не на ходу орудия и вели огонь. И опять: — По машинам! Моторы!
С какой-то особенной лихостью, с почти детской отчаян¬ностью звучали эти команды. Тогда нам почти всем было двадцать с небольшим. А нам подчинялись седоголовые солдаты, годившиеся в отцы. В такие минуты мы не жили, мы летели на крыльях нашей юности к Великой Победе.
… Мы двигались по берегу реки Визель, притоку Дуная. Он несся диким конем: снега в Альпах таяли, и, хотя трава была уже высокой, почти по колена, Визель тек вровень с берегами. На быстрине его, как на спине, переворачиваясь, неслись бревна, доски, рухлядь, иногда мелькали трупы солдат. Случалось из лесу (или из парка?) навстречу выбегали испуганные олени, лани. Высоко подняв головы, они на миг застывали и тут же исчезали из виду.
Я не помню, как мы переправились через Визель, но хорошо помню и дома под красной черепицей, и мельницу на том берегу, и горелую гору — она вся была черная, а обгоревшие ели как пики торчали из земли. Помню еще «Чардаш», звучавший с пластинки патефона, который наши ребята случайно обнаружили в канале.
Второго мая мы стояли на месте. Не двигались. Я вел политзанятия. Солдаты сели на траве у подножья той горелой горы. Вдруг сержант Гавриленко посередине занятия выкрикнул: коза! И не успели мы повернуться, как раздалась очередь, и коза закувыркалась по склону. Потом Исаев Сатар, таджик, мой лучший друг, сделал для нас шашлыки. Вино было всегда! Что-то домашнее, теплое почувствовалось и от этих шашлыков, и от просторной соломенной шинели на полу, да и весна волновала молодую кровь.
А в ночь со второго на третье мая 1945-го наш связист Коля Онищенко поймал по рации сообщение о взятии Берлина. И верилось, и не верилось: так неожиданно и невероятно это было! И только магическое слов «Жуков» и не менее магическое «Рокоссовский» заставляли верить: Берлин наш!
Когда же утром над горелой горой, черной и страшной, поднялось молочное из тумана солнце, а внизу на альпийских лугах зажглись тысячи белых искр, нас выстроили на широкой мокрой поляне. Заместитель командира дивизиона майор Бутняков влез на автомашину, раздалась команда: - Смирно! Равняйсь!
Я покосил глазами: грудь в грудь стояли солдаты, блестели медали и ордена.
Сколько наград, — удивился я, — какие это люди! И пока я тут думал, майор Бутняков скомандовал: - Вольно! — Снял фуражку и сказал:
- Войска маршала Жукова взяли Берлин.
- Ур-а, ур-а! — загремело со всех сторон. В воздух полетели пилотки, офицерские фуражки. Солдаты начали качать командиров. Они подбрасывали их на руках, ловили в воздухе и кричали «ур-ра!» Я был в каком-то опьянении, в каком-то странном, почти невменяемом состоянии любви ко всем людям. Радость, казалось, залила все — всю эту поляну на берегу чужой реки и лес, переполнила всех нас, одуревших от счастья. Помню, Бутняков скорее для формы скомандовал: «Разойдись!»
И через несколько минут опять раздалась команда: - По машинам!
Загудели моторы, мы двинулись туда, куда бежал Визель, в сторону Германии, к городу Визельбургу. Дальше на карте маячил, кажется, немецкий или австрийский, точно не помню, город Грац. Когда подъехали к Визельбургу, он уже был освобожден. Немцы драпали на Запад.
Больше полувека прошло с тех пор. Еще помнятся имена товарищей, павших и живых, некоторые города, места, события, но все постепенно уходит из памяти. Лет десять назад я ездил на встречу в Москву. Набралось человек восемьдесят. Но с кем воевал, вытаскивал из грязи машины, лежал под бомбежкой, делил радость побед и горечь отступлений, — тех осталось всего шесть человек. Двое из них: лейтенант Зыков Андрей Васильевич, славный разведчик, и старший лейтенант Кумыш, бывший начальник связи полка, — уже умерли. И мне хочется закончить эти воспоминания словами, которые фронтовики повторяют все чаще и чаще:
Все меньше нас, оставшихся в живых
От долгих дней войны кровавой,
Позаросли следы передовых…
Цветет кипрей над каской ржавой.
В Ермотаеве из более чем 130 фронтовиков осталось двое: я да Мукарим Латыпов. Пришел недавно с бутылочкой, посидели. - Ну как, доживем до пятидесятипятилетия? – спросил я.
- Надо бы, — ответил.
И пошел с палочкой.
Не дожил. Его хоронили 7 января 2000 года…
Часы
Идут два мужика. Ну, какие это мужики? Как я, лет по семьдесят пять им. Один и говорит:
- Дали на 50-летие, а они не ходят.
- Подарочные?
- Да. Юбилейные.
- Что ж ты сразу-то не посмотрел?
- Как посмотришь? Никто не смотрел. Дали — взял. Дареному коню в зубы не смотрят. — А нам и вовсе не дали.
- Как? Постановление же было?
- Было. Дали, но «Полет»: на всех «Побед» не хватило.
- Ну, да! Это только в песне — одна на всех, мы за ценой не постоим.
- А вот у нас как раз и постояли. В поссовете денег выкупить часы не оказалось. Не хватило на «Победу». Вот и дали нам, бюджетникам, «Полет». Я хотел бы внуку на память подарить: у меня и свои такие есть, и три будильника дареных! Последний раз когда дарили, я в клубе и сказал: «И так уж спать не могу, а вы мне все будильники даете!» Посмеялись, а подарок пришлось принять.
Показал я часы внуку, а он и говорит: «Ты же, дед, на «Катюшах» воевал, а дали летческие?» Так, мол, получилось. А все равно обидно. Нас в поселке десять таких гавриков, бюджетников, набралось. Я бы свои денежки уплатил, только бы достать «Победу». - Иди на базар.
- А ведь носит иной «Победу», а он… — и тут мужик сказал непечатное слово. — Он и пороху-то не нюхал, живого немца на фрон¬те не видал… Читал в газете «Шанхайский стрелок»?
- Читал.
- Ну мне в мастерскую: может, подладят мою «Победу».
Я шел за этими мужика¬ми и думал: не я один обделен. Не обижайся, старик. Жив остался. Ноги до сих пор носят. Чего еще надо? Радуйся, не гневи бога. Скажи и за это спасибо.
Сидорыч
За овражком, что рассекает Горную улицу, как противотанковый ров, второй дом по правую руку за мостком — Василия Сидоровича. Тридцать лет он живет тут безвыездно, а теперь и безвылазно: куда подашься на одной ноге, если за плечами давно за семьдесят?
Горит печь. Поплескивает красными языками в расползающиеся сумерки, постреливает золотыми брошками-застежками, разлетаются они сизыми осколками, напоминая старому солдату о жарких боях, о веселых и тяжких походах, о том, что уже отошло туда, откуда никакой кочергой не выгребешь. А ведь был и он — конем не стоптать, солдат был, богатырь! Картошку и сейчас варит по-солдатски.
- Ты знаешь, как варить правильно? — спрашивает он, улыбаясь из седой щетины и поблескивая полынно-сизыми глазками. — Дюже чисто не мой. Там разными щеточками, как пишут, мочалочками не три. Нужно, чтобы землей немножечко припахивала. Разрежь. Соли покруче, не бойся. И — в пыл. Люблю с разварочки, рассыпчатую! А лапша там, разные каши — хоть перловка, хоть и гречка — приедаются. Даже яблоки. День поешь, два, а там… А картошка — никогда. Что за фрукт такой?! Теперь как живем? Слава богу, есть что жевнуть, не то, что в войну или, скажем, в сорок седьмом. Теперь сахару едим больше, чем тогда хлеба.
- Неужели так, Сидорыч?
- А то как же? Скажи сейчас молодым: «карточки», засмеют, глаза на лоб, подумают: «фото», а про хлебные, про рыбные и на всякие крупяные и не слыхали. В Ленинграде на эти самые хлебные по шестьдесят граммов в сутки давали.
- Ну а еще-то чего?
- Шестьдесят грамм — и все. Да кабы хлеб — сухари, наполовину с мышиным говном, позеленевшие, как…
- И не говори…
- Это гражданским. Бывало, стоит очередь у магазина в 3-4 ряда, человек, может, тыщу, а то и больше. А радио: «Внимание, граждане! Объявляется воздушная тревога! Всем укрыться в бомбоубежище!» Очередь и не ше-лох-нет-ся! Тысячи — и не двинутся! За хлебом под бомбами стояли! Глядим — летят крестатые. Ну мы, военные, — другое дело, а радио: «Приказываем укрыться в бомбоубежище!» И никто! — «Что сейчас, — говорят, — умирать, что немного погодя». Немец — бомбить. Наши — по нему, он — по нам. И такая карусель в небе закрутится, такая кутерьма на земле завяжется, что не приведи Бог!
Он помолчал, затряс липовой деревяшкой, достал кисет — и синеватая пелена поплыла по избенке. - Ленинградцы — золотой народ: чего не спроси — все объяснят, сделают, отдадут последнее, поделятся. Я там всю блокаду был от первого до последнего дня. Нагляделся… Дружок у меня был. Он на охране Смольного стоял. Пушки-зенитки там у них на крыше, ночью зажигалки сбрасывали. На дежурство ходили. Помню, говорит, поднимался на крышу — лежал у подъезда убитый, спустился утром — у него уже ляжка отрублена. Го-лод… — прохрипел Сидорыч.
Затянулся и долго не выпускал дым почему-то. Это действительно город-герой! И все-таки один! - Помню, еще склад муки стоял. Шириной вот как наша изба, метра три высотой и длиной как отсюда до школы, метров двести. Замаскировано все, как следует, сосенками обставлено, белым материалом обтянуто. И все-таки разбомбил, подлец. Как начал молотить — только пыль! Мешки в воздух летели, в пух-прах измесил все. А потом листовки: «Сдавайтесь, пока с голоду не подохли». Показать бы это сейчас все — не поверили бы: люди снег лизали, ладонями собирали муку со снегом. Я теперь, как Настя дает коровенке ломоть перед дойкой, — аж глаза зажимаю, перед самим собой совестно. Это же хлеб! Жизнь наша! — И закачался на табуретке, закашлялся, поскрипывая табуреткой.
- Я сейчас только что у отца книжку видала, — сказала Настасья Герасимовна. — «Облахада» называется.
- «Блокада Ленинграда», — строго поправил муж. (Хотя книжка, как я узнал позже, называется «Ополченцы надели кители»).
- Да, может и так, — согласилась Настя. — Там картинки всякие: как в очередях убивало молоденьких, у проруби на Неве — с салазками, и сказано: «А ведь они могли бы жить». Лежат. Люди рядом. Смотрят. Стоят… И еще написано, без чего жить можно: «без сахару, без жиров, без картошки, а без хлеба — нельзя».
- Без хлеба — никуда! — пробасил Сидорыч. — Всему делу голова… Вот нам, военным, например, сто двадцать грамм давали.
- Как, всего сто двадцать?
- Да-а-а.
- А сколько же раз ели?
- Сколько хочешь, столько и ешь, — улыбнулся.
- Ну, а приварок?
- Ба-лан-да! — зло отрезал. — Болтушки нальют, пока с кружкой от кухни идешь, выпьешь.
- А почему с кружкой?
- Котелком делать нечего было.
Помолчал, что-то, видимо, еще вспоминая и, как отлегло, полушутя добавил: - И немец подкармливал. На то она и Невская Дубровка. Начнет долбать — все с землей смешает… Своим консервы кинет, а ночь — нам достается который раз.
- Слыхал про эту Дубровку. И в книжках читал. Она вроде косы, тянется по карте эта Дубровка?
- Вот-вот. Вдоль Невы. Там мы стояли. Пушки с колес поснимали.
- Так Вы, Василий Сидорыч, с самого начала в обороне Ленинграда участвовали? — переспросил я, впервые обратившись на «Вы» и поняв вдруг, что даже ставить себя рядом с ним нельзя, нескромно как-то — не награды определяют заслуги человека перед Родиной, а его личный вклад в дело Победы.
Хоть я два года с лишним не отходил от своих «катюш», немало помолотил, и ранен, и контужен, и награды есть, но все это ни в какую меру нельзя сравнить с заслугами Василия Сидоровича Аверьянова, награжденного лишь одной «Красной Звездой», но так и не получившего медали «За оборону Ленинграда». Помимо трехлетнего голодания, ежечасной угрозы смерти, отчаянных артиллерийских дуэлей с фашистскими батареями, Сидорыч в вложил в этот фонд Победы не только храбрость, мужество, но и фунтов пятнадцать своего тела, крови, и боль свою, и все, что есть самое лучшее в жизни — молодость. - Значит Вы блокадник? — переспросил я.
- С первого часу, — сказал Сидорыч. — Только проскочил эшелон, и сомкнулись клещи. Как успели — сами не знаем. Восемь километров разрыв сперва был, а как проскочили, слыхали — 800 метров оставалось. Половина погибла…
- А откуда вы ехали?
- Из-под Москвы.
- А под Москву как попали?
- А из-под Ленинграда. Когда немец на Москву наступал, нас бросили на московское направление. Там я и Жукова видал.
- Неужели?
- Вот как тебя.
- Как же это?
- Не помню, на какой станции… Прибыла сибирская дивизия. Подкрепление. Дыры латать. Под Москвой сначала и сплошной обороны-то не было. Новенькие все эти сибиряки, чистенькие, точно гривенники, аж блестят. Разгрузились. Пушки, ящики в стороне, машины. Солдаты, офицеры кучками ждут приказа. И вдруг, откуда ни возьмись «виллис» подкатил. И — военный. В плаще. Плотный такой, словно из чугуна вылит — и к офицерам. Как начал «укладать» … как начал «укладать»! Офицеры вытянулись, очумели будто. А он: «После козырять будете! Вы что, — говорит, — не знаете, куда прибыли? Вы думаете немец там, — и показал на Сибирь. — А он — вот он!»
Подбежал командир — и сразу стронулось все и пошло «вперед!» Пошло, загремело. Я поотстал от своих, не помню, как случилось, наши впереди уже были, подошел к шоферу, спрашиваю: «Скажи, браток, кто это?» — «Маршал Жуков».
У меня аж дух перехватило. Вот он, оказывается, какой! А шофер: «Не успеваю рулить, того гляди из глаз упустишь». Вот тут всего раз и видал. Под Москвой. Да, а как от Москвы отогнали, нас опять под Ленинград бросили, и в тот день, как прибыли, замкнулось кольцо. И чего там только не было в этом кольце! Стояли насмерть… Три года, до тех пор, пока не прорвали. А знаешь, как в обороне сидеть?! Ждешь. Ходишь. Куришь. Что будет через час-два не знаешь. Стараешься не думать, а мысли все равно точно льдины весной сплываются, в омуте кружатся. Смолишь одну, бросаешь, другую завертываешь. 14 января было 44-го. Под утро и табак, и папиросы кончились. Смотрим — ракета. Холодно. Небо седое, серое. Одна взвилась, другая и красная!
«Огонь!», «Огонь!» — раздались команды. Дрогнули перелески, болота, дрогнул воздух, опрокинулось небо, засветилось. У нас пушки здоровые. Впереди бьют, сзади, с флангов, кричи чего хочешь — не услышишь: только по губам да рукам разговариваем. Гром из стороны в сторону шарахается — бывает ведь, когда летом гремит, раскаты… Оглохли. Час бьем, другой, третий. Снег растаял, почернело вокруг. Я думал на нашем участке, а оказывается, по всему Ленинградскому фронту. Только кончаем, другие начинают, потом самолеты. Одни разгрузятся, другие летят. Эти отбомбят, третьи… А как «Катюши» заиграли, вот началась музыка!
Потом танки пошли. Сверху штурмовики прикрывают. Одна батарея вперед, другая сзади. Здорово все было отлажено. «Взаимодействие всех родов войск», — торжественно произнес Сидорыч слова, которые так часто встречались в приказах Верховного Главнокомандующего. - Нашему главы поднять не давали. Но сопротивлялся отчаянно. Огрызался. В прорыв за танками пошли саперы, дорогу расчистили. Прорвали блокаду. Три дня я еще наступал со своей батареей. Три последних…
17 января сидим, обедаем под бугром. Принесли сала, кипятку, сухарей. И вдруг — у-у-х! Как ахнет! Тяжелый. Семерых наповал. Свернулась моя нога, повисла на голенище. Положили на носилки, принесли, укол от столбняка кривой иголкой дали…
-А зачем кривой? - Прямой, видно, не было…
Двойную норму всадили, чтоб заражения не было, санинструктор спирту в поварешке поднес. Лежу… Нога как тумба стала, краснеет, заражение пошло… Жгуты не помогают. Госпиталь в лесу стоял, а там нашего брата! В сарае на соломе! А немец бьет, достает. К вечеру до Ленинграда добрались. Ампутировали. И пошел я по госпиталям. Сначала в Ладогу, потом еще куда-то, потом в Свердловск попал…
В 1933 году молодой зигазинский углежог натянул на плечи гимнастерку… Легкой показалась ему русская семилинейная винтовка, весившая чуть ли не полпуда, легкая в сравнении с полутораметровыми березовыми плахами, что сажал в печь Сидорыч.
О многом он вспоминал… И то, как, весело чеканя шаг, подходили они к столовой. С песней. Оттуда, словно из улья, доносится ровный дружный гул, льются звуки духового оркестра, манит нестерпимо здоровая солдатская пища.
- Выше ногу! — командовал старшина батареи.
Р-раз, р-аз, ах-ах — отдавалось под сапогами. На всю ступню ставил Сидорыч «ножку», полный сил и необычайной легкости, какая бывает только в молодом и здоровом теле. Он готов был, казалось, насквозь пробить земной шар! Глухой пыльный плеск взлетел из-под ног красноармейцев. - Бат-та-рея! — растягивал лихо старшина и, чуть задерживаясь и пропустив для форсу пару тактов, с гиком обрывал: «Стой!» И все замирало. Только облачко пыли, тащившееся сзади, налетало, обволакивая темные спины батарейцев.
Предвоенные годы. Годы перевооружения и создания сильной кадровой армии. Восемь лет отслужил Василий Сидорыч в «кадрах», потом война. Это он стоял на защите Москвы, у пушек, снятых с колес — у Невской Дубровки, у Детского Села. Он прорывал и оборону…
Ищут, наверное, следопыты из Невской Дубровки, из Ленинграда защитников, освободителей. И не найдут, как и не нашли прежде. Непреодолима наша человеческая косность и равнодушие. Это только у Агнии Барто «никто не забыт, ничто не забыто»…
Однажды я видел его торжественно-радостным, ликующим. Был май. Ковыляет на липовой деревяшке, опираясь на костылик. В черном «диагоналевом» костюмчике, такой милый, чистенький, побритый, на груди развеваются атласные концы галстука… От клуба до дому шел у всех на виду через три улицы, шел к Настасье Герасимовне почетный пионер. - Вот дурень старый! — воскликнула она восхищенно, всплеснула руками и засветилась от счастья.
- Пионеры… наградили… Приняли в отряд, — оправдываясь, ответил Сидорыч. Он даже покраснел, то ли от отблесков алой ткани, то ли от лучей «Красной Звезды», что красовалась на лацкане.
Двух сынов вырастили они с Настей. За обоих пришла благодарность из армии. Один отслужил, другой подводник, приходил к 9 мая на побывку. Народу собралось, усадить некуда было… Спал подводник на раскладушке. Так пришлось.
Интересная и трудная жизнь у Василия Сидоровича. Всеобщее уважение в поселке. Всегда у них люди. Добавили пенсию… - Ну, как жизнь? — спросил он меня.
- Ничего, идет потихоньку, как Вы?
- Тоже ничего. Куда теперь спешить? Вот сердчишко начинает пошаливать, а так бы — живи.
- Интересно Вы прожили жизнь, — сказал я ему.
- Не так интересно, как трудно. — И заковылял на свою Горную.
Нет уже Сидорыча, умерла и Настя. Да и из моих дружков уже никого на поселке. А уходило сразу 180 человек… Приехал вот в больницу, путевочку оформлять. Зашел в гостиницу… За ночку 65 рубликов! «Льготы вам отменили. Хоть и инвалид — все равно… Везде уже за полную стоимость…». Упросил я. Стоял как Генрих VIII в Каноссе. Смилостивились — за половину пустили. Сижу, пишу это и думаю: кто придумал этот проклятый закон? Ведь «Омник» одна пачка — 1200 р.! Не брать… Но жить-то почему-то охота.
Русская печь
Утром, если жене не можется или хочется подольше полежать в постели, я сам топлю печь.
Я люблю топить русскую печь. Интересно смотреть, как огонь, разгораясь, ползет по дровам, ударяет фонтаном в свод, лижет кирпичи и растекается в стороны, на ходу ощупывая поленья. Чтобы печь хорошо и весело горела, «тянула», как говорят, ее нужно хорошо сложить и в меру вывести трубу. Тогда печка, как свечка. Дрова, даже сухие, — сосновые, березовые или осиновые — горят неодинаково. Ольховые, например, называют царскими. От них почти нет дыма. Они горят ярко, весело и светло, прозрачно пламенея. Сосновые чадят, особенно сыроватые, но от них изба наполняется приятным запахом леса. Дуб крепок, долго горит, дает много жару, его пламя зло и свирепо: при хорошей тяге печь гудит. Хороши осиновые поленья. Хороши, но лучше всех березовые. Звонкие дрова!
В Европе давно уж не топят дровами: там каждое полено, каждая палочка на учете. Да и где им взять такую благодать? У нас же все еще целые районы отапливаются по старинке — дровами, и по утрам деревни и лесные поселки покрываются чуть зыблемой сетью дыма, который приятно щекочет горло.
Горит, потрескивает печь!
Кто не вертелся у шестка, соскочив с постели, когда мать, раскатывая хлеб, суетилась в белом фартуке у квашни и, поглядывая, не прогорела ли печь, просила: «Подкинь-ка, сынок, полешка два-три или пошевели кочергой головешки»? И тогда искры взвивались, рассыпаясь веером, текли по крыльцам и, вылетая в трубу, закручивались золотым снопом, озаряя купорос снегов. Я надевал шапку и выбегал на улицу полюбоваться белыми звездами, мерцавшими в густой синеве, искрами, исчезавшими между ними.
Печь, как поляна, говорят, если она удобна и просторна. Когда-то мы всей семьей, всемером залезали на печь. Жена приносила стылого сала или сальтисона, подавала ломти душистого хлеба с чесночком — и начиналось…
Я тогда, помнится, читал «Бравого солдата Швейка». Пожевывая сало с чесночком и хлебом, ребята покатывались со смеху и кричали: «Читай еще!», а матери: «Мам, дай-ка еще кусочек».
А сколько бабушкиных сказок осталось на печи! Баба Яга вылетела в космическое пространство с кирпичного космодрома на метле, которой заметали в печи. Печь была не только сказочным Клондайком, она была и кормилицей, и поилицей. В ней мылись и парили кости, выгоняли хворь: она была чуть ли не главным хозяйственным агрегатом: в ней распаривали вязки и полозья, дуги и ободья, лыжи и мало ли чего еще. Обжигали глиняную посуду, сушили ягоды, грибы, в подпечке держали кур (в морозы), телят и ягнят — за печкой.
Русская печь! Я славлю русскую печь! О ней сложены песни, пословицы, поговорки. Говорят: все мечи, что есть в печи. Однажды я спросил в Узяне у старика: «А сколько лет вашей печи?» — «Не знаю, — ответил он. — Ее бил еще мой дед, когда я был мальчишкой». — «А зачем бить?» — «А глинобитная она. Кирпичей не было, вот и били из глины».
Жарко горели на Руси печи. Весело жить под их пощелкивание да потрескивание. Не красна изба углами, а красна пирогами. И тут опять выручала печь. Какой дух в избе, когда пекут пироги с калиной, черемухой! А когда шипит жаркое или варятся русские щи! Недаром же говорится: щи да каша — пища наша.
У моей бабки, Анисьи Маркеловны, было девятнадцать детей. Из них — двенадцать сыновей. Она пекла хлеб через день, а то и каждый день. Ржаной хлеб — «хлебушко», как его тогда называли. Вбежишь в избу, станешь у порога — чистым полем, густым хлебным ароматом обдает тебя. А бабка откинет вышитый рушник, отрежет горячую горбушку, посыпет крупной солью — и с квасом или с чашкой молока! Похрустывает на зубах румяная пудренная корочка.
Разлетелись наши ребята, кто куда. Кто на втором, кто на восьмом этаже в городских благоустроенных квартирах включает электроплиты, калориферы, обогреватели. А я топлю печь.
Ласково и миролюбиво потрескивает она, точно разговаривает, светит и греет, как грела и светила деду и прадеду.
Пусть вечно дымят трубы русских печей и наполняют душу радостными воспоминаниями детства.
Заявление
- Деньги пусть сам привезет, Рахимов.
- Нет, Валей, сам он не повезет.
- Зачем?
- Ему некогда. Ему и туда надо, и сюда: он один, а нас много. У тебя только мать да корова.
- Еще три тетки: одна в городе живет, другая в Гафурийском районе, третья… — Валей припоминает и никак не может вспомнить, где его третья тетка. Он напрягся, молчит, уставившись большими добрыми глазами в одну точку.
- Нет, — наконец решает он, — пусть сам везет.
- Кто тебе это втолковал?
- В городе. Пожилая женщина. В черной юбке, в сапогах с железками. Тепло там у них. В кабинетах. Двенадцать голов сидят. Они решают… А в поселке не дадут. Не-е-е… Не дадут. В Уфу писать надо, в Москву.
- А кому? Адрес?
- Вот. — Валей протягивает полоску картонки, на ней фломастером: «Рахимыф, Путен».
- Кто тебе это писал? — спрашиваю я, глядя на детские каракули.
- Она. Женщина в сапогах, в черной юбке.
- Сколько ей лет?
Валей задумывается. - Ей, — смекает он, — шесть-де-сят. — И, глядя мне в глаза, прибавляет: пять…шестьдесят пять. Брови черные, сапоги с застежками, — и, заметив мое недоверие, быстро говорит: — Пиши, пиши, пятьсот семнадцать — мало, че это? На хлеб только. Мать ругается, много хлеба ем. Ведра прохудились. Пиши: «Рахимов».
- А адрес?
- Пиши, его все знают. Он по Башкирии командует. И Путин. Пиши: дрова из лесу таскаю.
- Как?
- На плече. Сухарник. Вершинки. Ну, воруют же, вершинки остаются. А с лесосклада тысяча рублей машина. Где взять? Вот и таскаю.
Валей инвалид по рождению. Большой, крупный, точно медведь, он смотрит на мир своими добрыми воловьими глазами и живет в этом мире как дитя. Он сидит у меня на кровати, выставив ноги в толстых шерстяных носках. «В таких, трехслойных, с заплатами, латаных-перелатаных, — думаю я, — можно и по снегу ходить». - Жениться бы, — мечтает Валей. — Но где взять невесту?
Писали мы с ним в газету, в клуб знакомств. Нашлась одна в прошлом году. Съездил Валей, познакомились, стал он уже подумывать, да пришло письмо: за другого вышла… Так и остался он, холостяк. - А без бабы плохо. Как хозяйство вести? Мать старая, скоро помрет. Кто корову доить будет? Печку топить, варить… Он смотрит каким-то загадочным, зачарованным взглядом и, словно очнувшись, добавляет:
- Доски с кладбища таскаю…
- За-а-чем же? Зачем с кладбища, Валей?
- Ну, остаются же… в глине… Бросают. Я с могил ничего не беру. Не-е-е… нельзя, грех… А какие валяются. Пол сгнил, проваливается.
Как-то раз узнали они с матерью, что есть какая-то адресная помощь, что будто бы дали кому-то, вот и решили попытать счастья. Съездила мать в город, сказали: пишите, дадут. И верит Валей. - Сам, — говорит, — развозит, у него такси есть, по почте опасно: пропасть могут. Тринадцать тысяч… много.
- А почему тринадцать? — спрашиваю.
- Надо, — коротко отвечает Валей.
Кто же ему вдолбил эти тринадцать? Откуда он взял их? — недоумеваю я. Года четыре назад, когда мы все были миллионерами, Валей, получив расчет (он работал на смоле), пришел ко мне узнать: «Миллион — это сколько?» – « Это два раза по пятьсот тысяч», — сказал я. – «А пятьсот — это сколько?» — «Не пятьсот, а пятьсот тысяч», — толковал я ему.
Так и ушел, не поняв. Он считает в пределе двух-трех десятков, а дальше у него — много. Но почему он просит тринадцать тысяч? — гадаю я. В прошлом году он собирался купить у меня жеребчика — третьяка. Я запросил шесть тысяч. - Мало! — удивился Валей. — Что это — шесть? Проси тринадцать. Мужик с Миндяка за тринадцать такого же, как твой, взял… Мало. Дешево не отдавай.
- Ладно, Валей, бери за семь, — прибавил я. — Тринадцать не надо.
- Осенью приду, заберу. Без матери он скучать будет, пусть за кобылой ходит. Продам бычка-полуторника и возьму.
Но перед снегом, как последний раз гоняли коров в лес, не вернулся бычок. Будто следил кто! У всех пришли, а у него нет. Искал Валей, искал, недели две по снегу уж ходил: и в Зигазе был, и в Бутаеве, по Зильмардаку лазил — разве найдешь? Лес большой, горы высоки, все ноги отбил. Так и разладилась его покупка.
И теперь, прослышав о помощи, пришел он писать заявление. - Ты только можешь, а у нас на поселке никто так не напишет. Ты грамотный, — похваливает он меня. — Пиши: отец Имангильды без руки с войны пришел. Там потерял. В кавалерии у Шаймуратова. Избу поставил и умер. От ран. Мать повязки стирала…
Вырос Валей без отца, вымахал — косая сажень, как иман. Гнется, как домой заходит, и, кажется, распрямись он — точно Меньшиков в Березове — упрется головой в потолок. - Мы же раз писали заявление в прошлом году, помнишь?
- Путин Рахимову прислал в Уфу, Рахимов в город. Мать ездила, сказали: документы надо. Паспорт, справку ВТЭК, какой-то номер, состав семьи, техпаспорт, заявление.
- Ладно, напишем.
- Пиши, пиши. Помогу тебе колья на огороде бить. А Алешка — слабак. У Алешки удара нет, малосильный… Пропьют, а потом щелкают зубами… Как думаешь, дадут?
- Больно много, Валей! Хотя б половину.
Через час заявление было готово. Валей расписался, завернул конверт в целлофановый мешочек, положил на подоконник. Мы пообедали и пошли бить колья. - А у Алешки удара нет. Он так себе, не умеет…
Я придерживаю кол лопаткой, Валей хлещет двухпудовой кувалдой, земля вздрагивает. Удар, еще удар. - Сидит! — говорит Валей, замахивается последний раз, и кувалда, обломившись, летит мимо меня.
- Ты так убить можешь.
Валей смеется: - Гнилой черен. А если убью, инвалидов сажают?
- Могут.
- Мать говорит, если деньги дадут, тебе килограмм шоколадных купит. Водку не пьешь… Почем шоколадные?
- Рублей пятьдесят, наверное? Ладно, Валей, не надо мне конфет. Поможешь и хорошо. Мы идем насаживать кувалду.
- А ночевать у тебя можно?
- Можно.
- Дома не охота, скушно. Пока работы нет, у тебя поживу.
- Как хочешь, место есть.
Через три дня Валей отнес письмо на почту.
В лесу
Немного накосишь в этом году на луговых огородах. Кинь гривенник — за десять шагов в траве увидишь. В лес надо. Там, говорят, хоть что-то да есть. Собрался и я посмотреть травку. Поскрипывает моя тележонка. Плетется Рыжуха. Тянется жеребенок, помахивая хвостиком-лопушком. Бежит Актуз.
Еду и думаю: последний раз! Какой год зарекаюсь: все, кончено. Но пришел июль, застучали косы, зазвенели под отбойчиками — и засобирался опять. Надо!
Приехал, распряг лошадку, пустил покормиться, а сам пошел взглянуть на траву. Иду, а под широченной, развесистой старой сосной сова вниз головой висит. Сначала подумал, мертвая. Пригляделся — головой крутит, влево, вправо поворачивает. Что за диво? Надоело, видно, ей так этот мир обозревать — дай вниз головой посмотрю. Заметила меня, отцепилась, перевернулась в воздухе, исчезла, как тень.
Вот, пристроившись на стожаре, посвистывает молоденький сычик. Нежно, мелодично льются его звуки. Всколыхнулись на бугре и как-то неловко, переваливаясь с боку на бок, точно маленькое перекати-поле, поскакали разновозрастные птенцы совы. Заклюмкала глухарка, тревожно выглядывая из травы и подальше уводя свой выводок.
Пока посмотрел, накосил на телегу, развел дымарь, устал.
Рыжуха склонилась над дымарем, млеет. По длинным волосинам, что растут прямо из ноздрей, стекают светлые, как ртуть капли.
Хорошо лежать под высоким, чистым небом. Там высоко-высоко плывут белые комья облаков, волшебно меняется узор листьев на синем (синее и зеленое как-то успокаивают душу). И вот уже и ты, как то облачко, поплыл куда-то, куда и сам не знаешь, в заоблачную высь, как в детство. Легко и хорошо в эти мгновения в лесу.
Я заснул и вдруг сквозь сон почувствовал шлепок, что-то защелкало, потом еще шлепок, побежало по шее, еще, еще. Теперь уже и по ушам поползли, по лбу. Муравьи! Я стал их смахивать. Да откуда они валятся? Поглядел вверх, а по березе целая дорога, вереница водоносов вьется. Дятел насверлил дырок в коре, теперь бежит сладкий сок. Напьются мураши, наполнят свои бочата, спускаться долго, неловко, подбегут к сучку и, точно десантники, вниз бросаются. До чего хитро придумано: залез, напился, бух вниз — и дома. Но почему на лицо падают?
Отворил сено, а там маленький, только что отделившийся муравейничек. Еще того хлеще. Ну и хитрецы!
«Как хорошо и разумно все устроено в природе, — думал я. — Только мы, люди, нарушаем это устройство. Нарушаем равновесие гор и лесов, перегораживаем реки, а потом роем каналы, пытаясь сделать лучше то, что сделала природа для нас». Безжалостно люди относятся к ней! И каждый раз, когда я еду в лес — еду прощаться с родными местами — боюсь, не окажется ли лес срубленным, гора развороченной, ключ высохшим.
Цел мой лесок. Значит, еще помашем косенкой, попотеем, и, кто знает, может быть, уже в последний раз.
Когда душа радуется
После вчерашнего трудового дня и сегодняшней грозовой ночи, измотавшей меня вконец, не хотелось вставать. Усталый, я лежал в балагане и бесцельно водил глазами по зеленым углам.
Какая-то букашка ползала по прутику. Встретив водяной бугорок, пощупала его сначала одним усиком, потом другим и покатилась дальше.
По мощному стволу березы, что служит остовом моего жилья, спешат муравьи. Спицы света пронзили стенки балагана, и в зеленой глубине светятся белые звездочки. Я давно не сплю. Меня разбудили дрозды.
- Фырр-фырр! — перепархивают они в вершинах берез; еще какие-то птахи с огненно-красным надхвостьем весело снуют у розовато-белых стволов; сойки-умницы ползают по сучьям, пищат, не в силах сдержать своего восторга.
Я приподнялся, глянул: на той стороне поляны — зайчишка. Почистил лапками мордочку и подпрыгнул, на мгновенье, словно на резинке, повис кверх ногами над сучком ивы. Сучок качнулся, заяц стрельнул по лугу: чьи-то шаги послышались за балаганом. - Кто? — кликнул я и подался вперед.
Незнакомец, мокрый, в сапогах, в потертом костюме, глядел на меня. - Ты Шайдуллин пай знаешь?
- Не-е-е. Знаю только, что в той стороне, за дорогой. Откуда сам?
- Суировский. Лес рубил. Охотничаю. В Тукан переехал.
- Как зовут?
- Таип.
Я вылез из балагана, и мы с Таипом присели у потухшего костра. От него все еще шло вчерашнее тепло. - Вот копны стоят, стог сложить надо бы, — сказал я, — да не с кем. Ребята в армии.
Таип помолчал, подумал, прикидывая свои дела. - Я помогать буду. Ребята есть. Лошадка своя. Себе немного осталось.
- Ладно, ладно, — обрадовался я, засуетился, думая, чем бы угостить. Достал из горячей золы чайник, развернул сахар, хлеб, колбасу.
- Давай, пожалуйста, со мной.
- Чай пить — не дрова рубить, — улыбнулся гость. — А покрепче чего-нибудь нету?
- Можно, сейчас достану.
- Холодновато что-то. Намок, трава, как вода.
Мы опрокинули по стаканчику, попили из копченых кружек горячего чаю. Я подкинул хворосту. Закусили и разговорились. Тепло у костра. От тонких осиновых прутиков вьются голубые струйки. Проснулось солнышко, чешет серебряным гребнем зеленые гривы гор… Столбы белого пара подымаются над лесом, тают в голубом просторе. Будет вёдро!
С каким нетерпением ждешь это вёдро! Поглядываешь на небо: хотя бы разъяснилось… Все, что окружает тебя здесь, живое — и лес, и тучи, и эта поляна с копнами, и солнце, то скупое и хмурое, то щедрое и доброе, — и надо со всем этим поладить, управиться. Было бы десять рук — всем бы нашел работу! - Ладно, — сказал Таип, — булды. К вечеру придем.
Ждал, как гостей.
Гляжу — идут. Красиво. Точно партизаны в атаку в кино. Трава по грудь, а они прямиком. Таип с вилами, сын с граблями, другой, Фатих, верхом на лошади, а девочка лет одиннадцати с собакой. Наскоро перекусили и начали. Мы с Фатихом возим копны, Зариф подчищает, Таип мечет стог. Под рубахой, прилипшей к спине, движутся упругие мышцы; белые полосы соли тают, распускаются серыми лентами. В волосах у Таипа сенная трава, остья, сухие былки. Ничего этого не замечает Таип! Он разгорячен, весел. То и дело покрикивает: давай, давай! И мы спешим!
В сумерках, когда уже село солнце, дометали, кинули на макушку стога прижимы, подчистили стог и двинулись к шалашу. Там молодая хозяйка приготовила ужин. На клеенке парная картошка, колбаса, копченое сало, лук, яйца, хлеб, горячий чай. Без него никуда! Хоть косить, хоть грести. На покосе первое дело — чай. Появилась и бутылочка.
Хорошо у костра! Все призрачно, сказочно: и туманный луг, и потемневший черемушник, и горы, сумрачные и отяжелевшие, и эта звездная телега, которая столько уже едет над ними. Какое благостное состояние удовлетворенности жизнью наполняет душу.
Будет и завтра все так же усталое тело просить отдыха, натруженные руки гореть огнем, душа радоваться — день прожит недаром.
Некоторые рассказы из сборника «Там, где вечно дремлет тайна…» (2015)
Коси, коса
Кто сказал, что косить трудно? Не верьте: кто ложку держать не умеет, тому и есть тяжело.
Какое чудное, волнующее чувство охватывает вас, когда вы начинаете косьбу. Дивной музыкой отдается каждый взмах, каждое напряжение ваших мускулов. Душе легко и свободно.
Утро. На кустах, на траве роса. За ночь таинственные мастера натянули на провода по урёме, соединили кусты, перила с мостками, обвили тонкой пряжей заливчика, поставили свои решета на ребро, ждут поживы.
Трава! Будто кована серебром! Отяжелела. Блестит, вот – вот повалится. Самое время косить. Упустишь – подымай, прилаживайся.
Прошел Петров день. За Амбаркой ни звука. Лес оглох. Даже кутазов не слышно. Синий дымок вьется над косогором – это сосед-старик зажег смолистый пень, развел дымарь для лошади. В поселке людей-то не видно, но всё живо, дышит, трепещет и ждет своего часа. В зелёных пустынных улицах будто сами собой растут стога.
Я снимаю рубаху ещё раз прохожу по косе брусочком – и началось! Таинственно-журчащие звуки полились из-под косы, с каким-то присвистом, пришепётывая, то со всхлипами,то с хрустом, точно по капусте – до самой земли бреет коса!
Прошелся по кустикам, по ольховничку, залез в кочкарь, обрил кочки, и они зачернели.
Потом, как выберусь из неудобья, выровняются и рядки, станут прямее, длиннее.
Я один. Посвистывает коса, и кажется, мерные звуки сами собой выговаривают:
«Коси, коса, пока роса,
Роса долой, коса домой».
Знаю, знаю, это — только мужицкая присказка, сам себя тешишь ею: никуда не уйдешь, и будешь махать, и махать, пока хватит сил. А подсохнут ряды, зашуршат и аржанец, и пырей, и юбочник, и мало ли какой другой травки нет в нашем сенце, вплоть до ягод, — сгребешь, поставишь стожок и опять за косу.
А лес и всё под ним – трава, кусты волчьих ягод, конёвник — темнели густо бархатной зеленью.
Я стал докашивать.
- Не спеши, не спеши, — шелестела, точно уговаривая меня стылая трава. – видишь, я стала белая. Я трава, а ты человек.
- Берегись, берегись, — посвистывала коса.
- Я знаю, что я человек, — думал я. – Я тоже белый. Я знаю, что я стану травой и кто-нибудь будет косить её – и зелёную и белую.
У стога
Второе лето приезжает Гараська к деду Ефиму убирать сенокос. Нравится ему здесь. Речка. На горе малина, ягоды, грибы, но главное здесь столько зелёного простора, так легко дышится и живется, невольно забываешь обо всём. Закрутился парень, забыл и домой написать. Забеспокоилась мать, прикатила.
- Ну, как он у вас тут? – спросила мать у деда, приехав наведать сына.
- Парень хоть куда! Лучшего помощника мне и не надо. Что косить, что грести, что метать – всё горит под руками! Будто на сенокосе и вырос.
- Ты, пап, лишнего-то не хвали, как бы ни испортился, – вполголоса заметила Алена Ефимовна.
- Чего тут лишнего? Что есть, то и говорю.
- Ладно, ладно, коли так, — согласилась Алена и с тихой материнской радостью стала присматриваться к сыну, орудовавшему копёнными вилами у будущего стога. Сенокос в этом году хоть куда! И травка выросла, местами, как лес; и погодка стоит. Что на косу возьмешь, то и в стог положишь. Сенцо зелёное, сухое, само на вилы просится; блестит как шёлк, отливает перламутровой зеленью.
А запах! Тут и ромашка, и тонкий спиртовой душок валерианы; медово-горький аромат цветущего дягиля заглушает ровный хлебный дух пырея. И среди этого богатства запахов, красок – смешанных и перемешанных, чувствуется и клеверок красный, и тысячелистник, и душица, и каждый цветок, каждая травка пахнет по-своему, дополняя роскошный букет лета.
День только что разыгрался. Обдуло копны. Их с вечера в сумерках подтянули на Рыжухе дед Ефим и Гараська, и вот теперь самая главная работа – сложить стог.
Ребристые баганы подпирают со всех сторон стожару, или, как у нас говорят, пику или спицу. А работнички уже похаживают вокруг. Замелькали вилы, зашевелились копны и кажется, сами собой навильники ложатся в стог. С хрустом, с шелестом, подпрыгивая, точно на пружинах, растет зелёный вал вокруг стожары. Мешкать некогда: начал, жми на все лопатки! Лишь изредка вскинет глаза Ефим к небу – там белым утенком облачко тает в синей глубине.
«Давай! Давай! — поторапливает себя дед, а внуку поддакивает: — Так! Так! Лучше некуда, прихлопни… Пластик, как тут и был». И старается внук. Взлетают навильники, трепыхнувшись над головой. И, осыпав и голову, и плечи трухой, плюхаются в стог. Шуршит сенцо! Радостно, хорошо класть такое добро. Жмёт Гараська… «Шестнадцать,- думает дед, — а какой молодец вырос». - В ваши годы, — обращается он к дочке, — вроде так быстро не взрослели?
- Акселераты, — отвечает она. – нынче большинство таких. На военных сборах, думаешь, он направляющим ходил? Как бы ни так! Третьим, говорит, был.
- Ты бы, Гарасим, хоть концом вил – то в землю упирался. Тяжело ведь так! Весь вес на руках… Молчит Гараська. Точно рычаги, ходят руки. Вздымаются пласты. Все выше и выше стог. Он вздрагивает, как, стукнувшись о край, взлетает на него навильник в полкопны. Да прихлопнет его еще Гараська от усердия, словно успокоит, уговорит упрямого богатыря.
- Так, так, — поддакивает дед. Стоит мать любуется и сыном; и стогом, и работкой трудной, но радостной. Да и старик старается – не отстает. Побаивается, правда, как бы швы не разошлись: старые, говорит, военные заросли, как на собаке затянуло, а новые? За новые тревожится. Как бы не лопнули.
«Работать можно, — сказал ему хирург Сергей Яковлевич, — но аккуратно, остерегаючись. Тяжёлое не поднимайте». Вспомнил его теперь Ефим – два года подарил ему доктор, и будто разговаривает с ним: «Да разве, Сергей Яковлевич, наш брат, мужик, думает на сенокосе, какие ему пласты подымать или нет??? Какие идут на вилы, такие и берём. А там, что Бог даст. Пронесёт – ладно… Не я один так-то. Сколько нас по лесным полянам, по косогорам, по речкам, по Авзяну, по Шатаке, на Лиственном стане, под каким-нибудь медвежьим Бииком орудует по-дедовски, по-старинке, с пупа. Не зря же и Некрасов сказал: « Трещит крестьянский пуп».
А Гараська тем временем разгорелся – кумач — кумачом! Тонкий, гибкий, натренированный – занимается в водной секции, спортсмен – словно и не знает усталости: рубашка мокрым фартуком треплется над поясницей, а к спине прилипла и видно, как ходят под ней упругие мышцы.
Вот наверху уже мать. Она ходит с граблями по стогу, поправляет пласты, набивает поплотнее серёдку. Стожок, как яичко: всё с него стечет. - Сфотографировать бы, — говорит Гараська – Может сбегать за фотоаппаратом?
- В другой раз, — отрезал дед. — Время — золото. Сейчас так, а через полчаса по- другому. Прошлый раз в городе на базаре был. Все хорошо, светло, ясно было и вдруг – тучка. И полилось… как из ведра. Торгаши мешки с сахаром укрывать не успевали, у лотошниц конфеты прихватило, а мужик пьяненький: «Ну, бабы, собирай сладкую воду, самогонку гнать будем!..»
Передохнули Ефим и Гараська минутку, и завершающий пласт – два легли на верх стога. Подвели крестовины, или прижимы, уложила их Алена на макушку, и, вспомнив себя девчонкой, когда также стояла на стогу, будто на крыльях поднялась в небо. Но нужно было спускаться на землю. Такова жизнь.
Подставили лестницу, и вот сама она любуется зелёным богатырем. «Воза три будет», — решает дед.
«А молоко-то какое из этого сенца, — думает Алёна. – Целебное!» Захватив снасть, они шли домой. Там ждал их борщ с мясом, салат, жареная картошка и чай. Со сливками.
«Дело сделано». — думал Ефим. Хорошо было на душе. Хорошо потому, что и дня в своей жизни не мыслил он без труда.
Пусть будет так
Ни морозов кляших, ни метелей еще не было, и все это время мы держим скотину на луговом огороде. Загородил с осени стога и кормлю. Разложу зеленые охапки по углам, коровы просунут головы меж жердей, едят, точно из кормушек. У стогов хлопот меньше: сено не возить, навоз не грести, двор свободный, и, главное, экономишь время и силы.
С утра по пути напьются в речке и на весь день.
Раздаю, раскладываю как-то сенцо, а в углах – желтые орешки. Зачем, думаю, заяц в углы их насыпал. Так я же соленой водой из чайника прямо в стогу сено поливаю. Соль косому нужна, вот он и подбирает в углах соленые былинки.
Вчера одёнок – остатки в стогу – подсолил. Заяц тут как тут: всю ночь крутился, да мало того зайчонка с собой приводил. Одни следы крупные, другие маленькие, мелкие. Так и ходили вместе, будто он настовичка этого за лапу водил. Сколько же у нас этих настовичков, листопадничков, травничков было! И лисы бегали, и норки сновали, на Амбарке рыбкой лакомились, а на Майгашлинской горе и теперь косачи зимуют.
Иду прошлой весной, снег уже сошел, местами только ледяные косынки да желтоватые сидки поблёскивают. Наклонился — колбаски косача иные из березовых почек, где кучка, где две. Две ночи значит тут сидел косач. Штук тридцать этих кучек насчитал. Есть еще у нас косачи. Водятся, да разве столько их было!
- Не поверишь, — говорил как-то старый лесник Засов Павел. – За баней на огороде береза стояла. Насядут на заре на эту березу косачи – веток не видать, висят, как гири, кормятся. Выйду с ружьем в сенцы, приложусь из окошечка, бах – старухе варево готово!
Весной по речке норкам такое раздолье, зато такие заторы в уреме, что вся пойма до самого разъезда становится весной заповедной. Вздуется Амбарка, на сто рукавов разольется: у разъезда озера ходуном ходит и кружится, не успевает вода в водовороты уходить. Размоет насыпь, разворотит путь – путейцам морока.
Нынче тихо. Все брошено. Дежурку сожгли. Дорогу закрыли. Пустыня! Но и сюда дотягивается рука браконьера. Пробираюсь как-то по уреме, а у сваленной березки в вершине крючки – самолов. Удочки. Только на зайца. Кто позарился? Ну, попадет один. Велика ли польза? Шкурка испорчена, мясо на жарево…
Даю сена, со стога любуюсь: вязь следов по поляне, напрыски, скидки, петли. Вот здесь он грыз вербу, поднимался на задние лапки, скусывал тоненькие прутики – они слаще. А здесь лежал, отдыхал ночь набегавшись.
Не тот ли это, которого утром случайно пластом сена привалил? Задумал хитрец поближе день переспать, лег под прясла, а я туда навильник зелёного. Эк, как вскочил! Ошалел. Я сам-то вздрогнул от неожиданности. А он покатил, покатил, весело и задорно. И легко, радостно стало вдруг на душе.
Неужели кусок глухорятины дороже его песни на заре? Шкурка норки, кажется, не стоит тех фортелей, какие выделывает она, играя на речке. Нырнет и выскочит с рыбешкой в зубах, хищная, ловкая, вся – огонь.
Пусть будет так, как было, чтоб и норки резвились, и косачи токовали, и зайцы бегали.
Пусть будет так.
Там, где вечно дремлет тайна
Лесные поляны, березы, стога — серые задумчивые, тихие. Небольшой ключ по каменистому логу, то ныряя под землю, то возвращаясь еще чище, прозрачнее. Летом вода в нем так холодна, что ломит зубы; не каждый решится пить. Зимой же, когда вспотевшие лошади прямо и в возах тянутся к быстрой струе, и, поводя бархатными губами, большими глотками начинают точно шары катать по горлу — пить, их нельзя оторвать,- так приятна и освежающа вода нашей Кургашли!
Мы косим по этому ключу, собираем грибы, черемуху, хмель. Заглянешь в омуток — на дне поблескивают золотисто- коричневые искры, полощутся водоросли; маленькие кремово-белые лилии плывут по облакам; меж ними тихо прогуливаются серебристые хариусы и стайки мальвы.
С Кургашли виден Шатак. Его кряж протянулся на десятки километров. Ласкаясь, текут у его каменных ступней Белая и Авзян.
Шатак чист, значит будет хорошая погода,- так примечают косари.
Вечером сквозь густую синеву далеко видны костры; это большие сенокосные бригады отдыхают на Шатаке у своих балаганов.
Ночью Шатак еще выше, величественнее. В ясную погоду он спит под звездным покрывалом.
Но вот с ближних отрогов как шерсть с овец, поползут туманы, заволокут долину и словно оттолкнувшись, полезут кверху, зашевелятся облака над лесом; вот они, слившись зацепились за каменные плечи Шатака, достали до его бровей — и пошло!
В злой игре кружит Шатак перед собой тумановорот, все смешивая: словно огромные рыбины всплывают лесные сырты: трясет гривой старик, еще один поворот этой дьявольской карусели и сам тонет в белой пучине. Теперь жди! Но что это?
Тихо. Все тихо. Пошел мелкий дождь. Завалило, заложило надолго. Дела встали. Если вы захватили с собой книжку, с каким наслаждением приметесь за чтение! Тело отдыхает, наливается силой. Отлетают тревоги и волнения. На душе — покой. В балагане тепло и сухо. Снаружи дождь наливает костер, шипят дрова.
Если дождь начался к вечеру, он останется на ночь как гость. Пусть льет! Два-три смолевых чурбака будут пылать, раздвигая наступившую темноту: они вырвут на глубину леса иные лики, иные звуки донесутся до вас.
Упавшая колода выползет крокодилом, привстанет на коротких ногах, уставившись на вас глазом-сучком; желтые цветки скирды обратятся в лилово-серых карликов и закачаются на тонкой ножке; шальная птица влетит в свет костра, и, испугавшись, шарахнется в сторону; взметнутся и затолкутся столбом в панике шелковисто-серые бабочки, то опускаясь, то поднимаясь живыми хлопьями пепла.
У ключа, надрываясь, кричит мокрый рассерженный дергач; в балагане тонко попискивают мыши. У изголовья спящих лежит хомут. Змеи, говорят, не любят конского пота.
Под утро потянул легкий ветерок. Прояснилось. Я подбрасываю валежник. Дым трубой кружится и течет вниз, будет ведро.
Лес задрожал, залепетал. Потускнели звезды: скоро они распустятся. Брезжит… Уснуть бы. Но мне жаль этого утра. Я хочу видеть, как рдеют облака, как угасая, точно подстреленная птица, будет трепетать, умирая,
Венера, как в проемах облаков погонится за месяцем утреннее солнце.
Пора вставать, пора будить ребят. Первый закос, или, по-нашему, уповод, нужно пройти до завтрака по росе. Плечи и спина побаливают, глаза еще не присмотрелись к траве, но руки уже делают привычное дело.
Косьба началась! Слышите!
После пяти
(Больничные зарисовки)
День был на исходе. Казалось, ничего не могло нарушить размеренных ход жизни, как привезли мальчонку, подростка лет четырнадцати. В крови, замотанного. Пилили дрова. Сыграла моторка, зацепила. Полоснула по подбородку. Чудом остался мальчишка жив. Счастье, видно, было. Теперь хирург Елизаров Вячеслав Геннадьевич – спасибо, не одного уз с того света вытащил, — бьется за это счастье. Помогают и операционная сестра Селиванова Людмила Александровна и дежурная Хафизова Аниса Мукаримовна. Починили, забинтовали, не голова, капустный кочан на плечах.
А сколько таких случаев! Там машина наехала, тут сам сумел угодить под КамАЗ, где-то единокровный сынуля маму так не пожалел, а где-то два друга так устряпали друг друга, что ни рожи ни кожи. И все – в больницу.
Вечером, когда солнце оседая за зубчатым забором сосняка, словно прощаясь, заглянет в длинный больничный коридор на втором этаже, в фойе и палатах начинается своя жизнь. Вторая жизнь. Кто «Новую жертву» смотрит, кто картишками занялся, кто рукодельем, у нас в палате начинаются разговоры о житье-бытье, и затейщик чаще всего Лапенков Роман Иванович, бывший кавалерист, пограничник, три года отслужил на границе с Ираном.
- Для меня армия – школа жизни, а то, что я там получил – на век. В армии я человеком стал.
- Это теперь отлынивают, абы как, лишь бы не служить, — говорит Борис Дмитриевич Селиверстов, лихой разведчик, кавалер двух орденов «Славы», нескольких других орденов и медалей. – Мы добровольно. Мне девятнадцати не было, пошел.
- Ну тогда война другая была, — говорит Михаил Иванович, бывший лесоруб, рабочий. – В прошлый раз тут Лугаман лежал, ахмеровский. – «Войну «ломал»,- говорит. Порассказывал, веселый мужик. Построили нас, говорит, один раз, человек тысячу. Я стою. Вижу, Сталин идет. Подходит. «Здравствуй, Лугаман, — и руку дает.- Худой стал, худой, Лугаман». «Много воевал, товарищ Сталин». «Домой надо, Лугаман». «Нет, товарищ, Сталин, Берлин возьмем, тогда».
Ребята в палате улыбаются. - Я недавно «Книгу памяти» купил.- говорю я.- Глянул, одних Кузнецовых шестьдесят девять человек насчитал. Это по нашему району. А сколько же тогда раненых пришло?
- Раненых всегда раза в три-четыре больше, чем убитых. По статистике — говорит Борис Дмитриевич.
- Целый батальон получается. Из Белорецка, Ломовки, Каги, Тары, с Нижнего и Верхнего Авзяна, Тукана, Ермотаева и Лапышты.
- Теперь – то и деревни такой нет.- замечает кто-то.
_ Много теперь не стало. – подключается к разговору наш пограничник. – В клубе «Уголок защитника Родины» был, теперь ни уголка, ни, считай клуба. Может скоро родины не будет, мигрантами станем? Что творится? Чего ждем? - Вон из телевизора, начальники потерпеть опять предлагают.
- Это им терпеть, а как нам? Вот недавно только за три месяца получили зарплату. Кредитов нахватали за границей. А как же раньше и на зарплату хватало. Строили и клуб, и больницу, и школу и фабрику… А цены? Скачут!
В это время в палату зашел Иван Фетисов. Послушал, послушал эту политику и говорит: - Я лучше анекдотик расскажу.
- Давай, вали.
- Один старик в морге работал. Увидал у покойника это самое. Дай, думает, отрежу, старухе покажу. Век прожила, не видала… такого. Принес, развернул газету.
- Ба-тю-шки! – охнула старуха. — Пантелей помер!
Это только в анекдотах так, — говорит славный разведчик.- Нас на отдых отвели. А в части санитарки были. Одну Зиной звали. Они с Гришей, моим товарищем, подкручивала. Дело молодое. И ребята подбивались к ней, ни в какую. Ну, тогда, ребята говорят Гришке: «Покажи свою любовь с ней».а он выпить любил.
«Ладно, — говорит, — по сто грамм с брата.»
«Идет»
И тут-то Зинка появилась. Любила она его. Он её в палатку.
«Тебе, что, ночи мало?»
А старшина как раз спирта фронтового норму привез…
Налили мы и Гришке, и сами выпили. Он как следует был… А ночью в разведку. Возвращались. «Языка» тащили. На нейтральной полосе Гришка отстал и заблудился. И вдоль полосы пошел. немцы учуяли, хватились, огонь открыли… Только сдали мы «языка», и вот она Зина: «Где Гриша?»
Так и так, мол. «Пойдем, найдем!»
Она подхватилась и на передовую. Немец бьет, она :«Гриша, Гриша!» Нашла. Вывела. - Смотри, какая, не побоялась!
- Смелая была. У ней медаль «За отвагу», орден «Красного Знамени» и «Звездочка». И все награды заслуженные.
Медленно, в россказнях, в воспоминаниях движется вечер. С радостями и огорчениями, с ожиданиями и несбывшимися надеждами.
Внизу, в дверь опять застучали, забарабанили. Или привезли кого, или вызывают…
Осенью на огороде
Осенью, когда опавшие листья плотной кошмой укроют землю, когда – ближе к заморозкам – с дальних сыртов и старых делянок донесутся волчьи голоса, когда, наконец, трава на горах станет пустой и невкусной, коровы нехотя идут в лес. Походят в ближнем березничке, послоняются по опушкам, полежат на косогоре – и домой.
В это время, большей частью ненастное, скотина бродит по дворам. Подкидывают ей сенца, подкармливают картошкой, и прямо на глазах круглеют бока. Неделю, который раз и две, и три тянется ненастье. Застоится, затоскует скотинка и запросится на волю – поглодать остатки некоси, зелёнки, почесать рога в кудрявом соснячке.
Выйдут за ворота, растянутся по проулку, медленно, точно жерновами, перемалывая жвачку, решают: идти им или нет. Постоят, попьют оловянно-темной ледяной воды, ополоснут копыта и разбредутся по ольховнику.
Свежий ветерок треплет остатки мочала на сушилах; чернеют на берегу брошенные лубки.
Я иду по урёме, осматриваю островки, озерца. Прошлый раз видел здесь норку. Взял палку – прицелился, будто из ружья, как это делают мальчишки, и только шагнул – как вишнёво-красная молния сверкнула в городьбе.
Хорошо на речке! Так хорошо, что и не сказать: похрустывает зелёная корочка, вырываются из-под светлые фонтанчики. Тихо. Покойно. Покойно и на душе.
По косогору с радостным лаем носятся мои собаки. Взвизгивая, они перепрыгивают друг через друга и, столкнувшись, кубарем катятся по земле.
Вот уже они около коров. Те мычат, просятся на огород, к стогу. Я открываю воротца. «Ну , Стрелка, пошел, Малыш!» Бусый великан-бык неповоротлив, ленив, с метровыми рогами. Каждый раз, проходя через калитку, он задевает рогами за столбы. Он на целую голову выше коров. «пошла, Ласта, ну, Зорька!» — гоню я полуторников. На огороде, местами припорошенном снежной крупой, взять почти нечего.
Покачиваются, вздрагивая, бастилии бурьяна, чилиговые прутья, пучки завядшей, но еще терпко пахнущей душицы. Глухо шелестят колокольчики поблекшего бессмертника.
Придется подкинуть сенца. Я лезу на стог, шевелю вилами макушку, поднимаю пласт, другой, и меня обдают запахи лета. Они вырываются из стога, как из печи, пьянят, дурманят, кружится голова.
Я гляжу на коров, на сенокосные огороды, на лес «облетевший и пустой», на серые крыши домов и все это близкое мне, моё, родное.
Я сбрасываю сено. Коровы тянутся, того и гляди повалят городьбу. Я спешу, разношу в охапках. Коровы бегут за мной, взбрыкивают готовы повалить меня или подцепить на рога. Им не терпится, да и кто же, сказать, утерпит против такой благодати? Зеленые, точно восковые, с мраморно литыми широкими листьями пласты пырея, пучки красного клевера, лилово-синие букеты душицы, в серебряной россыпи мелкого аржанца краснеют плоды земляники. Сено с ягодами! Закрыв глаза, пожевывает, перекидывая из стороны в сторону зелёные пучки, Малыш. К нему тянется Стрелка, пытается вырвать пучок сена изо рта. Малыш отворачивается, и не гонит её, они друзья.
Скупо октябрьское солнце. Вот — вот и опустятся серые сумерки. С клёкотом, вертя головой и поскрипывая крыльями о воздух, летит ворон. «Клё – у, клёу-у, клё – к!» — падает сверху. Я слежу за ним. Он торопится, спешит и чёрной, трепещущей точкой опускается к горизонту. Ниже, ниже. Вот он исчез, а клекот всё ещё висит в воздухе. Кого-то зовёт? – думаю я. Под этот клёкот и скрип крыльев опускаются белые хлопья снега. И лес, и огороды, и стога, и деревья, и прясла – всё, кажется, начинает подниматься кверху, а небо с этими бесчисленными нитями опускается на землю. И в эту белую тишину, и в эту белую круговерть врывается звонкий лай Актуза. «Вот она! Вот! Вот!» — слышится в голосе. Поднявшись на задние ноги и опираясь передними о ствол, он яростно лает. Пытается залезть на сосну, обхватывает ствол лапами, и срывается вниз. Я подхожу ближе. Голубой лоскут мелькнул в вершине, качнулась ветка, осыпая снег. Актуз, перемахнув изгородь, облаивает белку на другой сосне-двойчатке. Он забирается в развилку, и растопыривая лапы, как руки, лезет вверх между стволов, вше – выше, и срывается вниз с жалобным воем. Поскуливая, он опять лезет, упираясь лапами в оба ствола, и опять срывается.
Рядом ходит Ахтурка. Она спокойна. Ей неведомы страсти охотничьего кобеля.
- Нет, Актуз, сегодня мы не охотники. Слезай.
И берусь за лопату. Срезаю земляные кочки, бугорки, убираю засевший подрост. А снег валит. Коровы подобрали сено и поглядывают в мою сторону, ожидая добавки. Я копаюсь у изгороди.
В углу, под старым пнём темнее нора. Это хомяк устроил свой клад, это его крепость. Он замаскировал дом, как мог, но тропа и затоптанный выброс глины, выдают жилье.
Я хожу вокруг, осматриваю нору, просовываю в неё руку… Пусть всё будет как есть, это его владенье. Может быть, летом придут ко мне мои помощники, и кто-нибудь, увидев нору, спросит: - Это барсук?
- Нет, — отвечу я, — хомячок.
И вспомним, как совсем недавно здесь же собирали ягоды, ловили зайчат — травничков и ели шмелиный мед.
А коровы уже тронулись вниз. Надо гнать домой. Я иду. И сами приходят на ум есенинские строки:
«Всё гуще хмарь, в хлеву покой и дрёма,
Дорога белая узорит легкий ров.
И, нежно охая, овсяная солома
Свисает с губ кивающих коров».
Шарафей и Ленька
В конце февраля погода словно сошла с ума: мело и несло так, что казалось зиме не будет конца… на одном из участков, в долине каменистой Амбарки, вздымщики Шарафей и Ленька «румянили» лес – снимали с сосен грубую чешуйчатую кору, оставляя «рубашку» — тонкий, коричнево-красный слой.
Весной, когда деревья прогреются, они прорежут подновки или «усы». И потечет в воронки живица, наполняя легким ароматом сосны.
Кому приходилось бывать в подсочных делянках, не раз, наверно любовались работой лесных тружеников. Сосны точно принарядились в беловато-кремовые фартучки – «кары», наполнили воронки светлым мёдом и приготовились встречать гостей. По редколесью и делянкам зацвели коркастые медуницы и волчье лыко, а по осиновым коридорам, мокрым куличам, словно в последний раз, прошлась метель, рассыпав подснежники.
Прозрачен и весел в это время лес. Он весь сквозит и струится. Где-то наверху шуршит золотая фольга, стучит дятел.
Задолго до этих дней уходят в лес Шарафей и Ленька.
Плотный приземистый Шарафей ловок, как рысь, и крепок, как кость. Морозов не признавал. Фуфайка и шаровары – вот вся одежда. Только барсучий малахай, сидевший набок, придавал ему вид необыкновенный.
Шарафей любил лес. Знал кротовые пастбищ и зимой: в сугробах, кажется, ничем не приметных, он видел отдушины, по буграм земли определял, куда направились таинственные землекопы, сильны ли были в этих местах морозы. Калиновые сады с осени оставлял птицам; глухарки сидели при нем на гнёздах, наблюдая, как он делал подновки или собирал живицу.
Ленька был повыше, но жиже. Почти мальчишка. Жизнь рано взвалила на его плечи отцовские заботы, и он безотказно нес их, хотя глаза все еще как-то по-детски смотрели на мир. Мать звала его кормильцем.
Еще темно, а Ленька с Шарафеем уже подались. Отстают и остаются в проулке закопченные башенки, занесенные поленницы, сараи и только прясла шагают рядом мимо старых отвалов, вверх по Амбарке.
Недавно бабка Еня рассказывала: будто ходила по забоям женщина ночью, вся в белом, звала кого-то, манила, а кого – неизвестно.
«К чему бы это?» — думает Ленька. А лыжи скользят, скользят в мягком снегу, как будто в полусне.
- Звезда стреляет, — спугнул его думы Шарафей. Жемчужный снурок распустился в небе. Падают бусины в морозную синеву. Оглянулся Ленька – внизу прозрачным облачком зыблется дым, желтыми лучистыми пучками светятся окошки.
Слева по речке растянулся олешник, укрылся под снегом ивняк, малинник. Остановился Шарафей, будто не узнает места и – хлоп лыжей по обочине, как по мешку с мукой. Снежным столбом поднялся косач, ринулся в подречную темь, обивая сучья. За ним другой, третий. Точно закоптелые чайники вылетают, хлещут, ошалев, свистят крыльями. - Мала-мала попал! – гогочет Шарафей, а Леньке дивно: как знает? И всегда – чуть – чуть не попадает. Косачиные норы, что снежные терема. Щупает Ленька рукой – уложены, просторны.
Интересно Леньке. Вот лесина скрипнула. Он туда. Никого. Дупло в старом высоком сломе темнеет, внизу – след двойной. «Куница», — решает Ленька, а Шарафей уже ждет его на Амбарке.
Мерцает в ледяных кружевах лесная речонка, треплет косами, сама с собой разговаривает.
Зачерпнул – синие огни по ладони побежали, обжигая. Хорош напиток каменной утробы Юрма-тау! Закурил Шарафей. Спичка на миг озарила лицо. - Здравствуй! – радостно закричал Ленька, увидев в темноте золотое веретешко.
- Здорово!
- Морозит сегодня.
- Да и ветерок – не к лицу, — ответил Шарафей.
С минуту постояли, отдохнули, двинулись дальше. Утреннюю тишину нарушал легкий скрип лыж, да где-то на горе лаяла лиса.
Спустя час, прибыли на место. Рюкзаки повесили на черемуху, взялись за скобелки.
Вздымщик – профессия тонкая. В сумерках, когда ствол уходит темнеющей лентой ввысь, — работают наощупь – здесь нужны чуткие руки. Кара должна быть ровной и выпуклой. Прорежешь – потечет смола, запестришь делянку.
Румянит Ленька лес. Вспомнилось, как Шарафей вызывал его на соревнование. И расписался Суфияров. Посмотрел, а Шарафею, кажется, и дела нет, забыл. Шкурит, только треск! И Ленька жмет. «Дерись – держись!» — словно посвистывает скобелка. Сыплется труха, лезет в рукава, валенки, даже под шапку набивается.
- Как она туда попадает? – думает Ленька, неспроста же Райка звала его смолевым.
Вспомнилось сейчас в утренних сумерках. Каким настоем, райка, опоила парня? Острым хаком подсочила сердце, истекает оно не светлой живицей, горькой тоской. Точно молодая сосеночка закачалась Ленькина жизнь. Не сломись, подсоченная!
Жарко стало парню, то ли от дум, то ли от работы. Снял рукавицы. Рванет он сегодня. Карр триста даст. Ахнет Шарафей, узнав. Встанет, распахнёт рот, а Леонид Антонович к любушке своей, к лапушке – с ветерочком…
А она вроде улыбается ему из ветвей, поет озорно.
И кажется Леньке: не по липкому черну – то, по перламутровым ладам заходили пальцы.
Сыплется шорох, только шум стоит, а Леньке кажется на свадьбе он…
Не столах в два ряда тарелки – лодку положить некуда. Гостей! Со всех волостей! Шарафей за посаженного. Кто во что! Расходись сине море в умывальнике. - Пей, ешь, пока рот свеж! Кричит захмелевший Ленькин дядя, Степан Абакумыч.
- Антоныч! – лихо подмигнул ему Шарафей.
- За молодых! – кричат с другого конца.
- Горько! – и вилки в стакан.
- Урр-я! Урр-ря !
Смутилась, неловко перегнулась невеста, прижав платье, поправилась.
А Леньке уже суют в руки трёхрядку. Вот тебе и жених! - Мее-лые вы мое! – кричит расчувствовавшийся и раскрасневшийся Степан Абакумыч. – Низвините. Ешьте концерву, закусывайте. Чем богаты, тем и рады! И сует кусок ставриды в черемуховый кисель.
- Лень, сыграй! Заиграй, Лень! – просят улыбчивые девки. – Русскую!
Провел по ладам, кинул руку и ударил, точно во всё сразу.
И пошла плясать! Расставив ручищи и вывернувшись из- за стола, точно бульдозером, гребет всех у порога, Данилыч, Ленькин дружок, балагур. Отчаянная тетка Паша, жена Абакумыча, вскочив на сундук и кокетливо поднимая юбки, запела:
Пейте, девушки, вино,
Сорок градусов оно.
Холостого и женатого
Любите всё равно! - Паша! Да Паша! – тянет её с сундука Ленькина мать. – Да ты что это?!
Сундук зашатался, тетка рухнула на руки подоспевшим бабам. Смех! - А ну, нашу, авзянскую! – кричит Данилыч.
- Кадриль! Кадриль! – подхватили девки.
И заходили, задвигались в хитрых переходах, теперь уже сдержанно и плавно, любушки-молодушки. Славны молодцы в косоворотках с поясами, в сапогах, еще, может быть от отцов с той войны оставшихся.
Данилыч! Заводи – заходи…в Данилыч в Москве был. Кадриль Авзяно-Петровскую в большом дворце танцевал. Нашу.
Ох, и порассказал он, приехавши. Муштровали, говорит, спасу не было перед самым выступлением, дня за два совсем кормить бросили, давали какую-то овсянку.
А сейчас по горло сыт Данилыч. Огрузился, правда, но и то сказать – не зря гранёный опрокинул, и сами теперь ноги запросились.
Эхи – эх! Развернулся лохматый. Вся душа в кадриль ушла. И не успели кончить, как вышла голосистая Мотька и запела прибауточки свои, военные еще, что сами на поле складывали:
Ты, германец-оборванец,
Перестань ты воевать,
Отпусти наших парней,
Девок некуда девать
И закрутилась…
… Очнулся Ленька. А Шарафей, э – э- э, куда Шарафей упластал! Быстрее заходила, зачастила скобелка…
Сетью-рединой неслись над Ленькой высокие облака. Золотистые паучки заползали в ячеи, видать, что-то погода ломалась. Налетел откуда-то ветер. Зашатались лесины. - Началось, — подумал Ленька. — Вот тебе и кадриль. Разве его теперь обгонишь? Хотя бы у черта скобелка сломалась. И сам вдруг устыдился.
- Кле –о – от! Клее-т! – заклекотало вверху.
Расслабленно, как-то боком и, поглядывая вниз, неторопливо летел ворон. - Не клекай! – зашумел на него Ленька и заспешил от дерева к дереву. «Хотя бы норму», — подумал.
… Небо заволакивало тяжелыми низкими тучами. Ветер креп. Уже первые комья снега начали падать, выбивая глубокие ямы, как после взрыва.
Во время обеда пришлось развести. Сели на поваленный ствол, открыли рюкзаки, вытащили еду и, не торопясь, поднялись. Помешал Шарафей палочкой в термосе – не сладко что-то. - Вай-вай! Надо палочку сменить.
Опять помешал. Улыбается Леньке. - Давай «дружбу» сделаем, — догадался Ленька.
Пьют медленно, не спеша. Отходит душа. Горьковатый настой леса примешивается. Шарафей блаженствует. Осины чакают, сбрасывая с зеленых сучков ледяные мундштуки. - Играет, — говорит Шарафей. – глядя на костер.
Едкий дым лезет в глаза, крутит. Бросает пламя то в одну, то в другую сторону. Вдруг полетели хлопья снега, резко ударяя в лицо. Ветер поднялся, через минуту ничего нельзя было видеть в десяти шагах. Лес загудел. Где-то недалеко раздался шум падающего дерева. Завыло. - Берегись! Сегодня опасно, можно попасть под деревья, — закричал Шарафей.
Пришлось поспешно завязать рюкзаки и спешно выбираться на поляну. - Вперед! – крикнули они одновременно.
Ветер дул с такой уже силой, что валил с ног. Пронзительный свист, шум, треск сучьев – все смешалось в нарастающий гул. Земля загудела, казалось, зашевелились корни, и она задышала, вздымаясь и опускаясь. Перед ними промелькнул заяц и во всю прыть пустился в глубь леса.
Толстые деревья ломались, как спички, летели в стороны, иные выворачивались с корнями, иные принимали форму полукольца и готовы были пригнуться………..…………………_подумал Ленька, увидав в этот миг, как ни них тихо, без звука шла токая, сухая осина.
Ленька с силой толкнул Шарафея, и дерево, свистнув, врезалось в снег, подняв кучу искристой пыли. - Молодис! – прокричал Шарафей.
- Вперед! – закричали они оба и полезли в гору.
Исполинские хвосты хлестали лес. Вихрь скручивал вершины как ботву. Вдруг что-то затрещало вверху над Ленькой, он, взглянув, увидал: стремительно падал обломившийся сук с огромной глыбой снега и почувствовал резкую боль в бедре и колючий холод за воротом. Прижало. Метрах в семи над ним нависла новая опасность – подломилось дерево.
Шарафей рысью кинулся к другу, освободил от завала, оттащил от подломившегося дерева. - Что, не можешь? – спросил и, не теряя ни минуты, сняв лыжи, взвалил товарища. Перед ним гребнями лежали одна за другой косицы…
С трудом пробираясь через завалы, Шарафей нес Леньку на поляну.
Потом он разжег костер, осмотрел рану, принес рюкзаки и перевязал дружка. Идти Ленька не мог. Он двигался, поддерживаемый Шарафеем, как подстреленная птица, прихрамывая и приступая.
Так шли они до тех пор, пока, падая и поднимаясь и опять проваливаясь и спотыкаясь, не набрели на свой след. - Значит, закружились, — решил Шарафей и пошел по прежнему следу назад, оставив Леньку у свала. Он вспомнил теперь, пробираясь за лыжами, как мальчишкой с дедом, старым Абдуллой, ездил рубить илим на корм скоту. Дед влез тогда на высокий кривой пень, заросший отростками и, махнув топором, сорвался, зацепившись ногой за пенек, повис вниз головой.
Нога хрустнула. Долго Шарафей снимал деда. Он вспомнил, как потом положил его на срубленные ветки и поволок вниз, к быкам…
Теперь, притащив лыжи, он соединил их, привязал куст рябины, уложил Леньку и потащил в гору. К утру они влезли на вершину. Внизу светились огни. До них, как показалось Шарафею, оставалось подать рукой… (1977)
В Пушкинских Горах
На открытке нежно-белые гладиолусы и просьба: «Дорогой товарищ! Окажите, пожалуйста, шефскую помощь нашей бабушке: она едет на могилу сына в Пушкинские горы». Пионеры из Башкирии, пос. Тукан.
Прочтут люди открытку, улыбнуться бабушке: «Уж очень вы старенькая!» — и обязательно помогут.
…Недавно она вернулась из этой поездки. Оправила братнину могилу, обложила дерном, подсыпала сыновней земли – будет теперь рядом лежать ее Сашенька.
Она сама еще в свои 80 ходит за водой, в магазин, сама топит печь.
Встретившись, мы разговорились.
- Ты, сударь, завтра не приходи,- «родители», я на кладбище буду, — сказала она, прощаясь.
А на утро, когда еще над крышей вился голубой дымок, я все-таки завернул к ней.
В избе пахло, как у одиноких стариков; ветхость чувствовалась, но было чисто и прибрано. У порога стояла плоская кровать с завитками, над огромной выцветшей подушкой темнела рамка с семейным фотографиями. В центре ее, чуть выглядывая из-за растянутой гармошки, сидел мальчик лет семи; по сторонам стояли две женщины. От одной, правда, только левая рука осталась, она касается плеча гармониста, остальное все стерто. - Это я была,- говорит Аграфена Федоровна, — это Саша, а это – сестра Марфа.
Рядом на другой карточке – три крепкие статные женщины, «в поре», как говорят в народе, им лет по тридцать – тридцать пять, все в темном (словно сестры Пассионарии) смотрят прямо, сильные, готовые ко всякой работе, к любым превратностям судьбы. А вот и муж Аграфены – Иван Переведенцев. Он улыбается, сидя с балалайкой у плетня. Перед ним ребятишки, как разновески, толкошатся, видимо, пляшут. На все это развеселье озорно смотрит матрос: бескозырка сдвинута, ленты расправлены, вид бравый, он, кажется, вот-вот рванется в пляс, разметая мелюзгу. Это сын Марфы – Николай Харитонович Шокуров, дружок и однокашник Саши Переведенцева…
На столе шумел самовар, белел узелок за чашками, красовалась открытка с гладиолусами. - Вот с ней и ездила, — поймав мой взгляд, пояснила хозяйка, больше, однако, рассматривая растянутые в руках новенькие чулки и уже принареженная.
- Кому покажу — тут же пособят. Теперь сама знаю, с нашим советскими людьми нигде не пропадешь.
- А ты проходи, проходи,- приветливо пригласила меня ее сестра ( как я узнал вскоре), разговорчивая и шустрая старушка, лет семидесяти пяти.
- Садись,- и легонько, будто разметая пыль, похлопала по табуретке.
За чаем разговорились. - Мой муж? – недоуменно переспросила Пелагея, словно удивляясь, что я не знаю его, — Иваном звать. Как же? Тоже погиб, — и сникла вся, поставила блюдце, хотела всплакнуть, но слез не оказалось: в глазах сверкали серые искорки.
- Он же кадровый был?
- Да…как же! Отслужился. Потом финская. Забрали, но война быстро кончилась. Вижу, летит мой Ванюшка, полы раздуваются, раскололся в улыбке. Весна стояла: дорогу развезло, на речках лед дотаивал, сосняки свежо зеленели. Выскочила без платка, как встретились, не помню.
А через год опять ушел и – с концом. Он «конным» врачом на границе был. - Посмотри-ка Сашины карточки и письма, — хлопнув сундуком, перебила нас Аграфена Федоровна.- Надо бы в Пушкинские горы отправить,- и подав небольшой сверток, обратилась к сестре:
- Ты что же, Поля, говоришь, что Иван конным врачом был?
- А кем же?
- Никакой он ни конный ни врач. Он «ветинар» был.
- Это в Зигановке.- упиралась сестра, — а в армии- конным врачом!
Я слышал этот добродушный наивный диспут, а с фото глядело красивое молодое лицо. Брови вразлет и разные: левая – тонкая и стремительная, как крыло ласточки, правая – смоляной косой обогнула глаз. На груди «Гвардия» и «За боевые заслуги». Взгляд задумчивый, нежный. Так будет смотреть он с памятника в грядущее на «племя младое незнакомое».
На другой карточке сама Аграфена Федоровна в Пушкинских горах. Вся в темном, только платок белыми горошинами, стоит так же, как тогда, около мальчика-гармониста; так же касается рука, только не теплого плечика, а холодной ступени памятника с венком «Александру Переведенцеву от матери». Скорбит. В почетном карауле пионерка и часовой. Мать смотрит на венок, ей видится прошлое…
Вот он пасет гусей на лугу. Желтые султанчики гусят неумело пощипывают жидкую зелень. Саша с книжкой пристроился на теплых корнях у пенечка, рядом с ним – хворостинка. Спокойно-счастливо наблюдает за потомством гусыня, точно многодетная мать, гордясь своим семейством. А гусак, с проткнутым через ноздри белым пером, вытянувшись, словно заглядывая в книжку, самозабвенно выплясывает отцовскую радость. Отплясав, он сильно взмахивает крыльями и потом, вытянув шею, шипя и вороша перьями, злобно гогочет, запуская красный глаз в небо: там высоко-высоко плавает темный крест да белеет летучее облачко.
И кажется матери – это Саша. Он парит над лесом, опускается на поле и бежит черной бархатной бороздой, размахивая узелком. Грачи, скворцы, галки сетью взлетают, точно подброшенные, и тут же садятся, а с трактора ему машет и улыбается отец…
И вот он первый раз в школе. Болтает новенькими сандаликами, вихрастый непоседа. Поднял ножку, погладил блестящую соковую подошву, хотел лизнуть, — не дотянулся…и, сложив пальчики парусом, затряс ручонкой. - У… у..! Черемушкины глазки, — ласково грозится мать, исчезая за школьным окном…
А вот он на берегу речки. - Мам! Мам! Смотри-ка, — слышится ей.- Сейчас свечку сделаю! И, разбежавшись и перевернувшись в воздухе, бронзовой лентой вошел в воду. Все шире расходятся круги, блики их обрастают цветами и оживают, обращаясь в праздничную одежду тех, кто пришел почтить память погибших за Пушкинские Горы, за Ворничи, Михайловское, Кошкино, за освобождение прекрасных Пушкинских мест…
Лениво течет Зиган. Розовые лозины, склоняясь, глядятся в синее небо, а оно ползет, ватными тампонами отирая дно.
Вот в камышах что-то дрогнуло. Мерно закачались плюшевые головки: должно, щука охотится. Томительно долго расходятся круги. Мать ждет: может быть, сейчас он вынырнет посередине того круга, но сужается круг, обращается в венок, застывает на памятнике…
А Саша, поднырнув, вцепился в зелень. Хлюпает вода под берегом, окатывая худые плечики, заплескивается в рот. Мать ждет, сейчас он, отдуваясь и фыркая, сейчас появится, оттолкнется, легко заскользит, зашлепает ладошками по волнам, и, схватив на лету штанишки, отплывет за кусты.
Счастливые минуты! Как часто мы видим их только в грезах прошлого.
Но ярче всего в памяти остался последний день. Встали из-за стола. Мать привычно окинула всех взглядом, маслянисто поблескивали перевернутые деревянные ложки, посередине возвышались, покачиваясь, полуразрушенная пирамидка душистых кусков хлеба. Стронулись с мест синие рюмочки. Есть не хотелось, говорить было не о чем, казалось, все, что нужно сказать, вылетело из головы, а пустое не хотелось повторять.
Присели на дорогу. Помолчали с минуту: - Ну-с, пошли,- тяжело скомандовал отец. Задвигались табуретки, отставили скамью; потянулись к Саше.
- Прощай!
- Служи, как надо, хорошо.
- Воюй, не забывай нас и береги себя!
- «Не лезь в пекло»!- хотела добавить мать, но смолчала и только посмотрела на своего милого: война-то и казалась ей пеклом, а он шел на войну, в пекло, это она знала: Саша будет там.
В этот миг что-то будто толкнуло ее, но она удержалась на ногах, все под ней вокруг закачалось, стол превратился в белую качель, свет выкатился из глаз.
Она усилием своей воли старалась не упустить нить сознания себя в происходящем и ощупью, по переборке, потянулась к ушату. Ледяная вода жгла губы, грудь, зубы судорожно пристали к дереву, она наклоняла ушат, и вода текла за пазуху.
Сумеречное состояние прошло. Очнувшись, увидела в окошко, все уже шли к воротам; впереди Саша, слева от него Варенька, справа Ванька Гришкин. - « Нецелованные,- подумала мать,- еще дети»- и, прихрамывая, пошла за всеми. А дети шли беспечно-грустные, запрятав свои сомнения и тревоги, стараясь не думать о предстоящей разлуке. За ними двигались провожающие, переговариваясь и не решаясь нарушить тишину.
Родимая улица! Вот она услужливо, ласково ложится к ногам с полынком и воробьиной гречкой, пыльно стелется, заросшая лопухами, с канавой, в которой… да что там в которой?
Что значит теперь это далекое прошлое, когда с такой силой влечет будущее? Вот она, знакомая до камушка, до грачиного гнезда на тополе, деревенька, своя, до последнего поворота! Саша оглянулся. - Прощай, родимая сторонка, может, не увидимся,- сказал, обратившись ко всем, Саша.
Люди остановились. Ждали, что еще скажет. Но слов больше не нашлось. Саша повернулся, надел кепку. Деревня проводила его молчанием, она была почти пуста: жали рожь. Только ветхие старухи да малые ребятишки сидели дома, не понимая происходящего и бессмысленно таращились в окна. А там, за околицей, на поле двигались небольшие кучки людей, вздымались зубчатые крылья и медленно по ржи плыла пара коней. Мать вспомнила: еще позавчера Саша убирал там хлеб…
Погода портилась, ненастье подступило вплотную, небо размякло и похолодало, пахло дождем, но было еще сухо. Все чаще над полями проносились перелетные птицы.
Мать шла за всеми. Наконец, Ванька Гришкин ударил по струнам: тонкий, прижатый к деке стальной стон заставил очнуться. Он рвал, щемил сердце. Над полем взвился сильный молодой голос. В нем что-то дрогнуло, оборвалось, но, овладев собой, он запел:
Повели меня в солдаты.
Как невесту из ворот.
Я запел военну песенку-
Заплакал весь народ.
Наклонив голову к Сашиному плечу и чувствуя, как мощно вздуваются горячие жилы, Варенька прижала его локоть к груди и отчаянно просила:
Запишите, запишите,
Запишите в хозотряд,
Хоть картошку буду чистить,
Все равно буду солдат.
А потом отскочила от Саши и пустилась в пляс. Что-то новое, незнакомое явилось теперь между ней и Сашей, дорогое и светлое, но оно должно было исчезнуть, уйти, как только дойдут до Петровской горы.
По традиции, когда уходят в армию, из Зигановки провожают до Петровской горы. Варенька шла, глядя на Сашу и не узнавала его. Ей казалось, что это даже не он, что это она сама, что провожают ее…
32 года искала могилу сына Аграфена Федоровнв Барменкова. В марте этого года узнала:
« Младший сержант Переведенцев Александр Иванович, 1924 года рождения, уроженец деревни Зигановки Макаравского района Башкирской АССР, погиб 12 июля 1944 года в деревне Кошкино Пушкиногорского района Псковской области, внесен в список погибших и захороненных на воинском кладбище в поселке Пушкинские Горы».
Узнала и стала собираться. - Не езди, Граня,- отговаривали ее бабы у колодца,- куда ты — неграмотная?
Но глухо к таким уговорам материнское сердце. Сколько бы прибавилось счастья и света на земле, если бы живые не забывали о матерях! Саша не забывал, писал, а свидеться не пришлось… Отвечая ему, она мысленно просила у бога пощады, повторяя: «Да война ты, война, да что ты наделала?! Зачем отняла моего милого? Отдай, отдай»! – шептала она, а в голосе слышались нотки решимости и бунтарства.
А от Саши шли письма. На чем тогда только не писали: на газетах, тетрадных листах, на клочках оберточной бумаги, на страничках из школьных журналов или, как вот это, предсмертное, — на прозрачно-маслянистой кальке. Писали на всем, что можно было сложить в треугольник, писали в окопах, в перерывах между боями, на привалах, на маршах; писали на саперных лопатах и спинах друзей, на касках, полевых сумках, на снарядах, на голенище и просто на руке. Писали просто и кратко: «Жив- здоров». И лишь иногда прорывались душевные всплески неукротимой любви к матери — жалельщице.
Дома через увеличительное стекло я разглядывал пожелтевшие листки. Карандаш местами отстал, оставив легкий след. Я водил тонко очиненной спичкой, пытаясь угадать буквы, поворачивал лист на свет – иногда след блестел и слово читалось.
Фронтовые письма! Если собрать их! Это была бы правдивая и самая скромная книга о войне, о невиданном героизме народа. Вот несколько страниц из этой неизданной книги. Письма Александра Переведенцева – это обыкновенные письма сына к матери, в них нет рассказов о подвигах, о героизме: в них о самом обычном, о солдатских буднях, о еде, снах. Письма Саши – письма любви к матери, к Родине. Человек, забывший мать, не может быть защитником Родины. Если бы наши историки взялись исследовать отношения отцов и детей во время войны, среди Героев, среди миллионов отличившихся в боях, они не нашли бы ни одного, забывшего о матери и близких, о родном уголке. Большая родина начинается с малой.
19 октября 1942. Саратовская область, г. Вольск, п/я 120, литер 1 Р.
В начале каждого письма – приветы. Он не забывает никого: шлет приветы матери и отцу, сестричкам Нинке и Манечке, дяде Харитону и дорогой тете Марфе, тете Окуле, братьям Ване, Васе, Лёне, Феде, желает всего хорошего в жизни, а потом уже:
«Дорогие мои родители, обо мне не думайте. Я живу пока очень хорошо. И сыт, и обут. И деньги есть, и ученье идет хорошо. Письма мне от вас приходят, и от девчат приходят. Я рад, что вы нарыли картошки, только как-нибудь ее сохраните, заройте хорошенько. Тятя, пропиши мне, как ваше здоровье. Остаюсь жив и здоров. Обо мне, тятя и мама, не думайте. Передайте привет соседке Настьке и Манечке и всем девчатам, и моему товарищу Ваньке Гришкиному.
До свиданья, до свиданья,
Вот и правая рука.
Может быть и ненадолго,
Может быть, и навсегда.
Еще ты, мама, просишь мою карточку. Я, мама, рад бы прислал, но негде сфотографироваться. Мама, пришли мне свою. С приветом, ваш сын Саня. Еще раз я тебя прошу, мама, обо мне не плачь, а то ты себе хуже сделаешь и мне. Я еще раз пишу: живу хорошо, пищи хватает, хлеба дают 750 граммов, утром суп мясной, в обед тоже, а вечером чай, хлеб; рыба. Тятя, напиши мне хоть небольшую записку, и то я рад буду, что мне прислал отец.
Саня.»
27 февраля 1943 г. Штамп: «Проверено военной цензурой»
«..Ваши письма я получил. Сердечно благодарю. Ты, мама, пишешь…(далее зачеркнуто). Мама, я здесь жил, как дома. Ты не веришь, что я хорошо живу. Я ни разу не болел. Я обманывать не буду. До свиданья.
С приветом, ваш сын Саня.»
Это последнее письмо перед фронтом. Потом начались бои. Тяжелое ранение. Семь госпитальных месяцев в Караганде и опять – фронт. - Что тут зачеркнуто? О чем вы писали в письме? – спросил я Аграфену Федоровну.
Глаза ее улыбнулись, по лицу проскользнула тень улыбки – и все опять исчезло. - Теперь уж точно не помню (память заставила вернуться в прошлое).
- О чем писала?- как бы сама себе сказала она. – Как жили, писала.
- Как же?
- Отходы на току ложками делили. Мне вот на двоих четыре ложки зерна с мякиной давали. Толкли, картошки добавляли и ели. Хлеб шел фронту. Дуся эвакуированная у нас жила с двумя мальчиками (муж ее с первых дней на фронт ушел). Маленький Толя, бывало, скажет:
- Бабуль, испеки блинков, я тебе Сашину песенку спою.
Разведу эту полову с картошкой, добавлю молока, посажу Толю на лавочку в кухне; печь топится, а он радешенький: ножки крючочками – распрямляться начнут, глаза как смородина, а он затянет:
Повели меня в солдаты,
Как невесту из ворот..
…Так и жили. Саша мой грамотный был. 7 классов кончил. Его сразу на сержантов взяли, — гордится она. – И письма, бывало, все с прибаутками. Веселый был! Он так и ушел с прибаутками, две гармошки остались по нем, а больше тосковала балалайка. Он балалайку больше любил.
Варенька, его девушка, долго после не выходила замуж. Ждала. - Когда — после?
- После похоронной. Не верила. Мы с ней сфотографировались, а Саша написал:
«Как хорошо сидите,
Как хорошо глядите.
Мама и Варенька,
Что же вы молчите!
И замолчала, задумавшись…
В апреле, как только на глинистых осыпях, по межам и у овражков появились желтые метелки мать-и-мачехи, а в прошлогодней траве по осиновым коридорам проглянули коренастые медуницы, в воздух взнеслась ручьистая трель обновленья, далеко-далеко унося материнское сердце…
От Магнитогорска до Москвы приглядывал и ухаживал за Аграфеной Федоровной совсем незнакомый человек: и обедами кормил, и укладывал, и чаем с «само лучшими конфетами угащивал». Вез он на могилу отца голубую дощечку, берег, будто стеклянную. В Москве опять чужие люди помогли: вагон нашли и место указали, постель дали. - Отдыхайте, бабушка, спокойно спите. Завтра на месте будете.
Не спалось ей в ту ночь. В неясном свете сумерек прибыли в Псков. Людей много, и все спешат. С узелком и в плаще вышла из вагона, а снег. Озябла. Стоит у дороги. Мимо – машины идут. - Куда теперь?
- Куда вам? – словно эхо повторило со стороны.
- В Пушкинские горы, — ответила, сбившись.
- Вот и хорошо, бабушка. Мне чуть дальше, — ответила случайная попутчица (а, может быть, и не случайная?).
Дождались автобуса, покатили…
Леса там, как и наши, только на ровном месте и речек больше. Дороги прямые, блестят; сосновые боры, березовые рощи, перелески то вытянутся к дороге, то отскочат, выставляя на зеленых ладонях деревни, стада, озера.
Приехали в Пушгоры утром, остановился автобус на площади, до памятников рукой подать. На высоком холме среди леса раскинулись дома, школа, музей, здание райкома, магазины. На площади – памятники, братское захоронение…
Снег валит, валит, такой лапастый, мягкий, белит крыши, деревья, улицы. Водит Аграфену Федоровну незнакомая женщина, не могут они найти Сашину могилу: то ли снегом припорошило, то ли в глазах пороша.
Сынок, ты, сынок, да где ты, мой хороший? Куда залетел? За какие
моря, за какие леса? – плачет, причитает мать, а сама то у одного, то у другого памятника упадет: смотрит, разгребает снежок – не видят глаза. Заметил их мужчина, пожилой, в годах. В гражданском, а выправка военного осталась. Представился: Васильев Николай Васильевич, из райкома. - Откуда? – спросил.
- С Урала, — и достала бумагу. Посмотрел он, в райком повел. Здание большое, там и «военный комат». Посмотрели документ, не верят глазам.
- Не бросайте меня. Далеко я залетела, в незнакомую сторонку, незнамо куда. Ищу сына своего, Сашенку Переведенцева.
- Какое бросать, бабушка! Мы вас столько лет ждали! Ваш сын за Пушкинские места сражался. Могилу его покажем, где бой был, а пока устраивайтесь у нас, и обнял за плечи.
Дали ей комнатку при интернате («вы теперь наша бабушка», так и сказали), питание бесплатное, если задерживались, пионеры в комнату обеды носили.
И стала Аграфена Федоровна на могилу ходить. Уйдет с утра. Сидит. В мыслях разговаривает. Многое припомнилось за месяц. - Да, сынок, ты сынок, что ж ты молчишь? Посмотри, какая жизнь светлая, что тебе досталась долюшка?.. Ни словечка не ответит. Молчит Сашенька.
Достанет письмо Аграфена Федоровна, попросит почитать и опять заговорит с ней Сашенька. Вот оно, письмо его. 25 апреля 1944 года. Ровно 32 года прошло, а как вчера.
«Здравствуй, дорогая мама. Во-первых, разреши передать сыновний сердечный привет и массу наилучших пожеланий. Я жив и здоров. Со старого места уехал в бараки. Это километров пять от Петропавловска, и был в маршевой роте, которая готовилась на фронт. Но я заболел и остался, и болел всю неделю. Я болел и все вспоминал о доме, и о тебе, мама. Уж очень было скучно, и сейчас, мама, хожу сам не свой.
Только угомоняет меня темная ночь, а утром встанешь, и опять начинает болеть сердце. Я живу в бараках, изо дня в день ожидаем отправки на фронт еще раз страдать и быть под страстями и ужастями.
С приветом к тебе твой сын
Саша.»
Первого мая на торжественном заседании посадили Аграфену Федоровну «рядом с почетными людьми на высоком месте».
Берегли ее пуще глаза. Предупредили: Вы уж, Аграфена Федоровна, крепитесь, смотрите, не заболейте», и врач Галина Васильевна за ней следила, и все чтобы ладно было, и чтоб отдохнула-то она хорошо перед заседанием. Шутка ли? Первый раз в жизни и в такой почет! В докладе секретарь горкома ее первой назвал, лично преподнес подарок ценный.
А 9 мая вели ее под руки за венком. Венок так велик, что несли его несколько человек, а «публика плакала». «Почета такого в жизни не испытывала, — говорит Аграфена Федоровна. – И как стояла у памятника, фотографировали, и разные люди подходили и кланялись, благодарили. Так волновалась, все расстраивалась – шутка ли, в 81 год принять столько почета, внимания, и заболела, слегла».
Врач Галина Васильевна неотступна была, вылечила, самые лучшие лекарства достала. Поправилась, встала на ноги – потянуло Аграфену Федоровну на родимую сторонку. Взяла земли с могилы, простилась с Сашенькой. Ребята провожали, значков, карточек надарили. Билет Николай Васильевич купил. Усадил в поезд и руку поцеловал.
Приехала Аграфена Федоровна в мае. Все цвело. И изба ее утонула в зелени. Соседи уже ей картошку посадили. Отписала в Пушкинские горы: «Шлю привет Вам, дорогой Николай Васильевич, и хозяйке твоей, и деткам. Благодарю еще Зинаиду Михайловну, Галину Васильевну, тужу, что не пришлось с ней проститься. Спасибо пионервожатой Нине и пионерам. Высылаю Вам Сашины карточки.
Аграфена Барменкова.
Отвезла она поклон с Урала, посмотрела, где лежит Сашенька, место людное, веселое: невдалеке и Пушкин схоронен, и мать его, и отец там. И народу всякого… Растут в ее палисаднике привезенные цветы «разбитое сердце», а на столе рядом с белыми гладиолусами стоит другая открытка – с красными гвоздиками: «Дорогие товарищи, помогите доехать бабушке до Урала. Она возвращается с могилы сына».
Пионеры из Пушкинских гор.
Вот что писала газета « Пушкинский край»18 мая 1976 года: «Пионеры Тукана гордятся Александром Ивановичем, уроженцем их края. Мы будем дружить с этими чуткими ребятами. Они и пушкиногорские пионеры стали земляками, потому что А.И. Переведенцев погиб, освобождая нашу Советскую Родину».
Трубят журавли
Что за чудо весна!
Речка вздулась и точно с ума сошла: хлещет себя ивовыми прутьями, шумит, несется по кустам, спешит, куда и зачем? Кто знает?
Земля дышит. В воздухе запах тлена и обновленья.
Я впустил лошадь на луговой огород, подобрал у остожья остатки сена, перебрался по бревну на свой берег и только собрался было поработать во дворе, как услышал резкие курлыкающие звуки – журавли! Журавли! Звуки катились с верховья Амбарки. Было туманно, и то ли с неба они шли, то ли с земли, было непонятно. Я прислушивался, поворачивал голову то в ту сторону, то в другую… Нет, все-таки с земли! – решил я и, бросив метелку, — побежал было с ней – подался поберегу, поднялся на железнодорожную насыпь, увидел Ахмета из соседней деревни.
- Слыхал? – спросил я его.- Журавли кричат…
- Где?
- Вон там, на болоте, у Каюмкиных баганов. Отдыхали, видно, ночь … пролетные.
- Как думаете, не замажу я кроссовки? – спросил Ахмет.
- Ты по траве иди, берегись. Не промокают?
- Новые! Это китайские или «Бурда»?
-Нет, видишь, грубо и прочно, это Стерлитамак.
-Надо их лаком смазать, чтобы кожа не лопалась…
-Конечно. У тебя нет мази? - Нет, у меня только деготь.
Ахмет пошел. Он был в белом жакете, в белых кроссовках, а я стоял и думал: «Счастлив, хотя у него немножко и не хватает».
Было пасмурно. С кустов падали тяжелые капли, они блестели как ртуть. Постояв, я направился домой, и в это мгновение опять закричали журавли. Крики шли уже с высоты, они падали, кололись, точно стекло, звенели… Я шел, как чумной. По дороге, у речки, увидел пару чирков, небольших, серых уточек; они взлетев, звонко защелкали крыльями, со свистом скрылись и через минуту развернулись веером, снижаясь, пошли на воду.
На том берегу паслась моя Рыжуха. Около нее бегали Актуз, Ахтурка и Пушок. Они что-то искали, вынюхивали, подбегали к черным бугоркам и начинали их раскапывать.
«Мышей ищут. Мыши любят вить гнезда в таких бугорках», — подумал я.
Сегодня я не видел, а только слышал журавлей. Удивительно: какое-то древнее чувство шевельнулось во мне! Оно возвращало к предкам, в прошлое, которое мы безжалостно разрушили и продолжаем разрушать сегодня.
Хорошо жить, когда на речке свистят крыльями чирки, с горы доносится ворчливое токование тетеревов; по поленнице бегают проворные трясогузки, выбирая место для гнезда, а по лугу ходит лошадь, скусывая зеленые побеги едва показавшейся травки.
Пчела, вылетевшая из улья, заяц, кормившийся всю зиму у твоего стога, и норка, повадившаяся в курятник, лиса, утащившая гуся – это всё твоё, и ты должен мириться и ладить со всем. Хорошо так жить! Но много надо труда и сил, чтоб так жить, своим горбом добывать хлеб свой насущный, своим участием вписываться в этот мир. Я замечал по себе: как только перестанешь пахать, сеять, водить пчел, косить, перестаешь потеть и уставать, жизнь тускнеет, становится серой, неинтересной.
Смотрел «Итоги». Две колонны: одна с белыми щитами и длинными палками, другая – с флагами, транспарантами, пёстрая, рассеянная; сошлись, и началось, как будто места им мало на Земле.
Одни прут, другие не пускают, ревут: «Долой!» «Свободу!»… Уверен, если они все жили на земле, трудились и добывали хлеб в поте лица своего, если бы они слышали, как кричат журавли, они не пошли бы друг на друга стеной. Какая дикость! До озверения дошли, оторвавшись от земли. Они привыкли жить не задумываясь, приносит ли их труд реальную, настоящую пользу.
В деревне тихо. Исповедуя, вспоминаю Пришвина: «Пусть свинцом, железом и сталью будут люди добывать свободу, но победу будут трубить журавли!»
Пороша
В ноябре, в самом начале, выпала у нас хорошая пороша. Легкая, чистая, белая. Ни заячьих следов, ни птичьих крестиков, ни мышиных цепочек – все укрыла, запорошила. Укуталась зима. В такие дни просится застоявшаяся скотина со дворов на волю. Охота ей побродить по речке, почесаться в ольховнике, подышать пресным запахом свежего снега.
Выпустил и я свою. Осторожно, точно пробуя окостенелым копытом забереги, коровы останавливались, присматривались к незнакомой белизне, пили, втягивая чистейшую родниковую, и, хрустя, и кроша ледяные кружева, перебирались на другой берег. Там я из стога подвез на салазках сена. Кинул один навильник, другой – поближе к пряслу – заяц. Из-под вил выскочил, вылупил на меня свои круглые карие глазки, и застыл. Ошалел! Да и как не ошалеть, если вдруг на тебя с неба зеленая гора свалится? Да и я стал, ничего не понимаю. Уж не из-под земли ли он? Только хотел было шагнуть к нему, он – прыг, еще раз, еще – и покатил! Заколыхался вдоль изгороди – так я и остался с поднятыми вилами.
Вот он, отбежав, метнулся в сторону, увидев за изгородью черную полосу воды. И обратно – к коровам. Я свистнул. Он остановился, привстал, поводил ушками с черными кончиками, перевернулся в воздухе и покатился по пороше.
Красиво, легко, точно по воздушной подушке.
Ахтурка моя видела все от ворот и рвалась, и металась, и плакала…
Но цепь! Ох, уж эти цепи! Укатил беляк. И что – то радостное, светлое шевельнулось в груди. И сразу, будто не бывало тех серых октябрьских дней с изморозью, с унылым завываньем ветра, с противными сквозняками в кустах. И подумалось: все хорошо в природе!
Не будь тех «безобразий», не была бы так хороша и эта пороша, и речка с кружевными заберегами и синим ольховником, и светлый луг с промелькнувшим по нему беляком.
Я шел домой, а в душе звучали слова старинной охотничьей песни: «Как со вечера пороша хороша».
Если бы
(рассказ – кольцо)
Каждый раз, как только наступает первое сентября, меня охватывает какое-то светлое и радостное чувство школы. В этот день я вспоминаю товарищей, друзей детства, своих учеников, ставших уже родителями, и себя, молодым и счастливым.
И теперь, когда школа отошла, отдалилась, когда в ней работают другие, молодые и красивые, и учатся дети и внуки моих учеников, я говорю им: «Здравствуй, племя, молодое, незнакомое!». И если бы мне в этот день предложили слово – сказать самым хорошим, самым маленьким, самым счастливым, я бы сказал:
«Дорогие ребята, вы начинаете учиться. Хорошо учиться! Сладко! Я бы тоже пошел учиться, но больших не принимают в школу, да я бы и не смог так хорошо учиться, как вы. У вас острые глаза, вы хорошо слышите, вы можете услышать даже писк мышки, вы так быстро бегаете, что вас не догонит ветер, и я, конечно, отстал бы от вас.
Но если бы!… Как бы я был счастлив, я бы сидел тише всех, слушал бы учительницу, не дергал бы девочек за косички и никогда не запаздывал бы на уроки. А когда пришел бы из школы, мама поцеловала бы меня и сказала: «Молодец!». Но у меня нет мамы; как вы счастливы, что у вас есть мама и папа, и бабушка, и дедушка, сестрички и братишки.
О! Если бы я бы снова, как тогда восемьдесят лет назад, сказал бы учительнице: примите меня в первый класс, Мария Васильевна. Я не буду шалить, бегать по школе.
- Ну, хорошо, — сказала бы она, окая, — садись.
Я ее помню, свою Первую Учительницу. Она была добрая, большая и красивая. После уроков она доверяла мне нести наши тетрадки, перевязанные красной ленточкой, и я как верный оруженосец, гордо шел за ней по улице.
Нам кланялись дяденьки и тетеньки.
И им кланялась Мария Васильевна и тихонько шептала: «Кланяйся и ты». - Как там мой Гараська? – спрашивал дяденька. – Не колобродит?
- Да нет, все хорошо.
- А как моя Анюта? – спрашивала тётенька.
- Примерная девочка, — отвечала Мария Васильевна и, постояв, шла дальше.
Мы доходили до её дома, она брала тетрадки, говорила спасибо я, размахивая руками и подпрыгивая, несся домой.
Счастливая пора!
Помню школу на станции Аксаково. Деревянная, двухэтажная, с голубыми антресолями и белыми наличниками. Аксаковская ФЗС.
Учительница читала нам книжки. Про путешественников, про охотников, про разные страны, и мы, как зачарованные слушали её.
А , сперва, про синюю чашечку, про Бабу-Ягу, про дедку и репку. Вижу, как сейчас и дружков своих: Генку Артемьева, Павлика Пахомова, Федюньку Дергаева. Все они погибли на войне. Помню и Шурочку Колесникову: в сереньком, очень красивом в клеточку платьице. Она жила в Подлесной. Я любил ее тайно. И никто не знал. После войны я поехал в Аксаково. Повидался с первой учительницей, а Шурочки не было. Она не вернулась с войны.
…Стоит школа. Другая, кирпичная. На том самом месте, где на пустыре заросшем полынью и воробьиной гречкой, был магазин –«сельская потребиловка». Я любил собирать около него конфетные обертки. Я их складывал в коробочку и хранил, как большую драгоценность.
Стоит школа. И не знает, что я помню её. Стоит у дороги, по которой, быть может когда-то проезжал маленький Сережа Аксаков со своим отцом в родовое имение Куроедово, Надеждино тоже.
И каждый раз, как только наступает первое сентября…
Творческое наследие
Сюжеты рассказов приходили к Игорю Павловичу на протяжении всей жизни, каждые в свой черед, – с послевоенной молодости до зрелых лет и далее. За каждым из них стоит история, вдохновение, а иногда и потрясение. И всякий раз он брался за перо, потому что не мог иначе. Для него писать эти небольшие рассказы — все равно, что дышать. Он смотрел вокруг, видел в повседневном что-то удивительное, проникался к этому любовью, и долго не рассуждал — он писал. Просто давал возможность выплеснуться чувствам на бумагу.
Уйдя на пенсию, Игорь Павлович, всё своё свободное от крестьянского труда время, посвятил написанию небольших рассказов, которые он мило называл «ермоташками». Сюжеты для своих зарисовок Игорь Павлович брал из повседневной обыденной жизни. Многих своих односельчан – ермотаевцев, Игорь Павлович увековечил в людской памяти, представив их героями своих рассказов. Пером мастера прозы написано много рассказов, которые публиковались в районных и республиканских газетах и журналах.
При жизни писателя вышли в свет четыре сборника рассказов и зарисовок Игоря Павловича Максимова «Тихая проза» (1997), «Письма из Ермотании» (2002), «Письма из Ермотании» (2010), «Там, где вечно дремлет тайна» (2015).
Словарь вышедших из повседневного обихода слов, имеющих местное значение по произведениям Игоря Максимова
Баганы — палки, стоящие вокруг пики в остожьях. Рассказ «У стога».
Балаган — шалаш из веток и лапника. Рассказ «Там, где вечно дремлет тайна»
Бастрик — небольшое бревно (жердь) в метра 3-4, с зарубками на концах для увязки возов с сеном. Рассказ «Дятел»
Большак — основная дорога в лесу, от которой отходят лесные дороги и тропы к сенокосам. Рассказ «У лосиного ключа»
Борть — улей в естественном или выдолбленном дупле дерева. Рассказ «Старый сад»
Вёдро — погожая солнечная погода летом. Рассказ «Когда душа радуется»
Вожжи — часть упряжи, состоящая из длинного ремня (или из толстой тесьмы, веревки), прикрепленного к удилам, и служащая для того, чтобы править лошадью. Рассказ «Когда цветет ольха»
Головешка — обгорелое полено. Рассказ «Русская печь»
Вздымщик — сборщик живицы или смолы. Рассказ «Шарафей и Ленька»
Делянка — определенный участок леса для заготовки дров. Рассказ «На старых рядах»
Дымарь (курево) — дымный костер из гнилушек для лошадей. Дым отпугивает насекомых. Рассказ «В лесу».
Дымарь — приспособление в пчеловодстве. Рассказ «Старый сад».
Живица — смола хвойных деревьев. Рассказ «Шарафей и Ленька»
Закос или уповод — определенный участок для косьбы. Рассказ «Сенозарник»
Зимник — зимняя дорога для перевозки сена, дров. Рассказ «Сорочий терем»
Калякать — разговаривать. Рассказ «Окно в 9-ом классе».
Канючить — просить с нытьем. Рассказ «Баранья уха».
Кара — соскобленная часть сосны для сбора живицы, на которой оставляли с полсантиметра коры, чтобы живица не выступала на поверхность. Рассказ «Шарафей и Ленька»
Карда — сарай. Рассказ «На огороде»
Кляшие (клящие) морозы — диалектное, экспрессивное выражение, которое означает очень сильный, трескучий мороз. Рассказ «пусть будет так»
Копенный хлыст — длинный хлыст из ветки черемухи с веревкой, приспособление для перевоза копен. Рассказ «Как возят копны»
Котомка — небольшой мешок с веревочкой, например, для продуктов, можно носить его за плечом. Рассказ «Как козел в охотников стрелял».
Кош — летнее поселение башкир. Рассказ «Как козел в охотников стрелял»
Кутаз — колокольчик на шее у скотины лошадей или коров. Чтобы по звуку быстрее найти в лесу. Рассказ «На огороде»
Лабаз — деревянная постройка крышей односкаткой (в данном рассказе лабаз караулить медведя). Рассказ «Зачем вяз шумел».
Магарыч — (араб. مخارج maḫāriǧ — расходы, издержки) — угощение (как правило с алкогольными напитками) по поводу заключения выгодной торговой или иной сделки, а также по случаю какого-либо приятного события. Его предоставляет сторона, получившая прибыль. Рассказ «На росстани».
Малахай — головной убор с большими ушами и задником. Рассказ «Шарафей и Ленька»
Навильник — сено взятое вилами (сено на вилах). Рассказ «У второго стога»
Одёнок — остаток сена от начатого стога. Рассказ «Пусть будет так»
Ольховник — заросли ольхи вдоль ручки, ручья, оврага, Рассказ «Яешня»
Омшаник — помещение, куда на зиму убирали улья. Рассказ «Обманул».
Отбойчик — приспособление для отбоя косы. Рассказ «Июнь»
Пай — сенокосный надел.
Пороша — первый снег осенью. Или свежий снег, легший на старый. Рассказ «Пороша»
Притуги (прижимы) — сплетенные ветки черемухи, ивы или березы, кладутся на верхушку стога, чтобы прижать её (ветер не разнесет верхушку стога). Рассказ «Как возят копны».
Прогал — просвет между тучами в небе, просвет между деревьями в лесу. Рассказ «Наконец-то»
Разнотравье — луга с разнообразием разных трав. Рассказ «Обманул»
Седловина — неглубокая выемка между двумя высотами в горном хребте. Рассказ «У Лосиного ключа»
Сеногной — скошенная трава долго лежит под дождями и солнцепеком и гниет в рядах. Рассказ «Беленькие»
Сенозарник — месяц июль. «Затем он и сенозарник, — вспомнилось мне, — работаешь с зари до зари да еще и ночи прихватываешь». Рассказ «Сенозарник»
Скобелка — инструмент вздымщика, ей соскабливали кору сосны для сбора живицы. Рассказ «Шарафей и Ленька»
Стожара — длинная жердь (пика) в остожьях. Рассказ «В лесу»
Товарняк — железнодорожный состав из товарных вагонов для перевозки руды. Рассказ «Яешня»
Хак — инструмент вздымщика для нарезки дорожки (углубления) по кару, чтобы живица начала течь. Рассказ «Знакомцы»
Чиляк — деревянная посуда, (уф. перм. Татарс). Липовая дуплянка, дупляк, кадочка однодеревка, со врезанным дном, нередко с крышкой. В чиляках держат масло, мед и пр. Рассказ «Старый сад»
Шесток — площадка перед устьем в русской печи. Рассказ «Русская
печь»
Шишиги — черные вымытые корни ольхи вдоль речек. Рассказ «На задворках»
Шлея — часть упряжи. Рассказ «На росстани»
Урёма — в лесу, по речкам, по оврагам заросли кустарников черемухи, ольхи, ивы, подлеска. Рассказ «Коси, коса».
Игорь Максимов – участник Великой Отечественной войны
В этом году исполняется 105 лет со Дня рождения нашего земляка Игоря Павловича Максимова — писателя, учителя, участника ВОВ.
Все перипетии истории двадцатого века прошлись по его судьбе.
Вот некоторые факты из его биографии.
Революция 1917 года, затем Гражданская война всколыхнули всю Россию, заставили многих покинуть свои нажитые места.
Волею судьбы родители Игоря — Павел Архипович и Лидия Яковлевна оказались в Иркутске. Там они познакомились и поженились. Здесь же и родился в мае 1921 года их первенец – сын Игорь. В 22 году Максимовы решаются вернуться на родину — в Аксаково (Башкирия). В семье рождается второй сын — Николай.
Потихоньку обустроились, но наступило время коллективизации, круто изменившее жизнь многих по всей необъятной стране, в том числе и семьи Максимовых. В 1932 году отца вместе с такими же, как и он, мужиками, выслали в Белорецкий район в поселок спецпереселенцев Ермотаево.
В 1937 году после окончания семилетки, Игорь сдал документы в педучилище города Белорецка. Два года учебы пролетели быстро. Получен диплом учителя и направление на работу.
Но с согласия родителей, Игорь продолжает учебу в Магнитогорском педагогическом институте. Учится на факультете русского языка и литературы.
Уже идет война. В 1942 году закончил институт. Его направили на работу в село Северное Новосибирской области, но Игорь не дал ни одного урока. Ему вручили повестку во второе Омское гвардейское артиллерийско минометное военное училище на ускоренные курсы специалистов, умеющих разбираться в новом оружии – зенитных установках реактивной системы залпового огня «Катюша». Игорь Павлович вспоминал: «Учились с утра до вечера, ничего не записывали, всё изучали на практике: оружие то секретное». В апреле 1943 года окончил училище в звании лейтенанта.
И с мая 43 началась его фронтовая жизнь. Со своим боевым взводом 35 гвардейского запорожского полка 246 гвардейской минометной дивизии командир взвода Пункта технического обслуживания ракетной установки «Катюша» лейтенант Максимов прошел всю Украину, а бои там были страшные, жесткие. Немцы оборонялись крепко.
Воевал на Северном Донце, освобождал Ворошиловград (ныне Луганск), Изюм, Харьков, Запорожье, Днепропетровск, Измаил. Как вспоминал Игорь Павлович, при освобождении Запорожья мы переправились на правый берег Днепра. Потом бои за Бессарабию ( это Молдавия).
14 июня 1944 года был ранен в Молдавии на реке Турунчак ( это левый приток Днестра). На вопрос о том, как его ранило, он рассказывал так:
«На фронте убить и ранить могут в самый неподходящий момент. Так случилось и со мной. Затишье, жарко, а стоим на островке посередь реки. Захотелось искупаться, но одному лезть в воду не хочется. Приглашаю товарища, но он отказывается, ссылаясь на то, что я не дам ему поплавать, опять буду топить. Стоим, пререкаемся. Вдруг снаряд плюх в воду недалеко от берега, взрыв, осколки в разные стороны. Осколком-то меня и шарахнуло по ноге. Да так, что пришлось три месяца проваляться в госпитале».
К счастью это было единственное ранение за всю войну. Игорь Максимов об этом случае позже сочинил стихотворение
«Раздумье»
Я мало сделал на войне,
Хоть я немало воевал.
Но мало потому, как думается мне,
Что самого большого не отдал.
Чем искуплю мою вину?
А было ль то виной, что было?
Но памяти укор — не список послужной,
И совесть случай тот не позабыла.
Что кровь моя в Турунчаке?
Что рана? Звон, в ушах стоящий?
То всё случайность: рана не в огне,
И бой — случайный, бой не настоящий.
Июнь. Болота. Мошкара
Нас донимала как румыны…
Мы ждали: вот придет пора,
И мы рванем с Днестровской середины.
Но не пришлось…
Вдруг слышу звук,
Протяжный, тонкий и свистящий.
И всплеск в глазах, огромный круг…
А дальше — госпиталь,
Прифронтовой стоящий.
И запах камфары — такой манящий…
Но дело тут не в счастье…
Я мало сделал на войне.
Теперь бы, кажется, я сделал больше.
Не потому, что жизнь дешевле стала мне,
А потому, что жить хочу я дольше.
Дописал 6 января 1973 года
Комментарий: Турунчак — речка, вытекающая из Днестра и впадающая в него же. Этот рукав образует остров с небольшим озерком посередине, на берегу которого я и был ранен 14 июня 1944 года во время обстрела наших позиций румынами. Мы готовились к броску через Днестр, на правый берег. Наступление началось вскоре, но я уже был в госпитале.

После госпиталя Игоря Максимова определили в 51 гвардейский минометный полк той же 246 дивизии, с которым освобождал Румынию, Болгарию, Сербию, Хорватию, Венгрию. Победу встретил в столице Австрии – Вене.
Цель у всех была одна – победить, а война для каждого была своя. Молодой лейтенант Максимов, романтик в душе, в затишье между боями пишет фронтовой дневник. Позже, спустя почти 60 лет он опубликует свои фронтовые записи. Записки из фронтового дневника полностью войдут в книгу «Письма из Ермотании» 2010 года выпуска.
Эти заметки писали два человека. Один – двадцатилетний лейтенант, и он же восьмидесятилетний старик уже дополнял.
Фронтовой дневник начинается записью датированной 22 сентября 44 года, и заканчивается 3 мая 45 . Записи дневника содержат описания фронтовых будней, военных действий, воспоминания о фронтовых товарищах, а также заметки о людях и странах, через которые прошла воинская часть, где воевал Максимов.
Путь к победе, которую Игорь Максимов встретил в Австрии, пролегал через многие государства. Это тысячи километров, обожженных войной, это сотни дней и тысячи часов в полусне и всегда на взводе. И в то же время опять парадокс: ведь не смог бы побывать он в этих странах, если бы не война. В августе 1945 года их полк отправили на японскую границу, но не доехали — война кончилась, и застряли в городе Котовске на Украине. Где и познакомился он со своей будущей женой.
Война оставила незаживающую рану в сердцах родителей и самого Игоря: в 1942 году брат Николай погиб под Ржевом. Игорь Павлович посвятил ему стих.
Не безымянному солдату,
В последнем яростном бою
Погибшему… Родному брату
Сегодня память воздаю.
Он пал под Ржевом иль под Белым.
Где? — до сих пор не знаю я,
В атаке, в поединке смелом
Родной земли врагов громя.
Но знаю я, что он там делал:
Он там Россию защищал.
Он перестал писать под Белым,
Он просто без вести пропал…
И плачет мать его по ныне
Душою, но уже без слез.
О, сколько, милая Россия,
Перенести тебе пришлось!
Но знаю я: законы святы,
И нынче, как тогда,
Идут по зову Родины солдаты
На подвиг и на ратный труд.
Фронтовые награды Максимова Игоря Павловича: Орден «Красной звезды», Орден «Отечественной войны», медали «За взятие Будапешта», «За взятие Вены», «За победу над Германией» и много юбилейных медалей.
После войны Игорь Павлович вел активную переписку с фронтовыми друзьями. В 1989 году побывал на встрече однополчан в Одессе.
Демобилизовавшись, работал учителем русского языка, литературы, истории. В 1986 году ушел на заслуженный отдых. За спиной 47 лет трудового и военного стажа.
Как участник Великой Отечественной войны Игорь Максимов во многих своих рассказах и очерках пишет о войне, о ветеранах-фронтовиках, об их героическом прошлом, о жизни после войны. В них сквозит боль, где-то и обида за этих людей, воевавших, ставшими инвалидами. И в тоже время он восхищается ими: их трудолюбием, скромностью, жизнелюбием. Они просто не умели жаловаться на судьбу и власть, а может, не имели права, так как остались живы. Как бережно они хранили память о своих погибших товарищах.
У каждого участника войны свои дороги, и нет среди них одинаковых.
Впервые рассказ Игоря Максимова «Сидорыч» опубликован в республиканской газете «Ленинец» в 1980 году к 35-летию дня Победы. В нем Максимов рассказывает о нашем земляке Аверьянове Василии Сидоровиче — фронтовике, инвалиде войны (он вернулся с фронта без ноги). Василий Сидорович всю Ленинградскую блокаду выстрадал, защищая город.
Жила в Тукане по улице Коммунистической одинокая старушка Барменкова Аграфена Федоровна. Тридцать лет она искала могилку своего сына Переведенцева Александра, погибшего, защищая Родину от фашистов. Помогли найти могилу сына пионеры Туканской школы, и поехала Аграфена поклониться праху сына. Эта доподлинная история (не изменены ни имена, ни фамилии) описана в рассказе Игоря Максимова «В Пушкинских горах».
В рассказе «Сабит» Игорь Максимов повествует о туканце Мухамадееве Сагите. Этот скромный тихий человек работал конюхом на конном дворе рудника. Не многие земляки знали о его героическом прошлом на фронте.
Выписка из Книги Памяти: Мухамадеев Сагит Хамматович 1915 г. р., уроженец д. Бутаево, танкист, наводчик, рядовой. Награжден Орденом Отечественной войны 2 ст, Орденом Славы 3 ст, медалями «За отвагу», «За победу над Германией».
Эти и многие другие ветераны-фронтовики продолжают жить в рассказах Игоря Павловича.
В сборниках Игоря Максимова «Письма из Ермотании» 2002 и 2010 года выпуска, «Там, где вечно дремлет тайна» 2015 года свое почетное место занимают рассказы и очерки на тему ВОВ. Тема война близка автору, так как он сам прошел её дорогами.
«Главным в жизни считаю, — говорил Игорь Павлович, — не сорок лет работы в школе, а два года на фронте, на передовой».
Февраль 2026 год
Учитель-педагог
«Слово во славу Учителя» Статья в газете «Белорецкий рабочий» 19 мая 2023 года)
Читатели «Белорецкого рабочего» Игоря Павловича Максимова больше знают как писателя. Его рассказы часто печатались в районной прессе. Но главное его призвание — Учитель. Для многих своих учеников он был и остается не только преподавателем русской словесности, но и Учителем по жизни, опытным наставником и хорошим другом.
В 1937 году после окончания семилетки, Игорь сдал документы в педучилище города Белорецка. В 1939 году он получил диплом учителя и направление на работу. Но с согласия родителей, Игорь продолжил учебу в Магнитогорском педагогическом институте. С большим упорством и интересом учился на факультете русского языка и литературы, закончил обучение за три года вместо четырех. На последнем курсе подрабатывает учителем начальных классов в школе № 19 Магнитогорска. Уже идет война. В 1942 году получен диплом о высшем педагогическом образовании, и вместе с ним Игорю вручают направление не на работу в школу, а в Омское гвардейское артиллерийско-минометное военное училище. Потом фронт… В 1946 году демобилизовался и вернулся в Тукан, стал работать учителем русского языка, литературы, истории. С 1969 года преподавал в Школе рабочей молодежи, где доносил красоту литературы уже взрослым ученикам. 30 июня 1986 года ушел на заслуженный отдых. За спиной более сорока лет педагогического стажа.
Вот как вспоминает одна из его учениц, Татьяна Шульман: «Наша семья жила бедно. Я не помню, как пошла в школу, но помню, что никто со мной не хотел сидеть за партой и дружить, так как я была неухоженной, у меня не было ручек и тетрадей. Я все время хотела есть; привыкла к двойкам, ругани. Так я с грехом пополам добралась до пятого класса. В пятом классе к нам пришел молодой учитель русского языка и литературы – добрый, мягкий, спокойный. Он никогда не ругал нас, закладывал руки за спину и, размеренно шагая, опустив голову, рассказывал урок. Но вдруг останавливался, загадочно окидывал взглядом класс и продолжал говорить. Я замирала, невольно вслушиваясь в его рассказ. Уроки его я ждала как праздника. Благодаря урокам и методике преподавания Игоря Павловича я стала учиться хорошо. Впоследствии окончила филологический факультет и параллельно инфак. И, работая учителем, старалась уважать «обиженных и оскорбленных», вести уроки так же размеренно, по-доброму и человечно. Я многим обязана Игорю Павловичу. Потому, что, если бы не встреча с ним, не знаю, что из меня вышло бы».
«Учитель перед именем твоим, позволь смерено преклонить колено?!», — такими словами начинается письмо одного из учеников Игоря Павловича — Александра Балаева выпускника Туканской школы 1951 года. В своем письме к учителю Александр вспоминает Игоря Павловича как добрейшего души человека, интересного рассказчика, опытного педагога. «Хорошо запомнился наш вояж классом на государственные экзамены в Инзерскую школу, и там все наши волнения и невзгоды, успехи и победы. Мы были уверены в себе, в своих знаниях, потому что рядом был Игорь Павлович. И еще больше было гордости за полученные аттестаты и радости за выпускной бал. Это было восхитительно!».
Своими воспоминаниями об Игоре Павловиче как о педагоге, наставнике и друге поделилась его ученица и землячка Бикмухаметова Флюра. «Я благодарна ему, за то, что в трудный период жизни во времена моей юности он оказал мне моральную поддержку. Я рано осталась без родителей. Игорь Павлович поучал, давал советы, поддерживал не только словами. Приезжая в опустевший родительский дом в Ермотаево из Белорецка, где я училась в педучилище, Максимовы всегда приглашали меня в дом на чай. До сих пор помню вкусные пирожки тети Тони. Он опекал меня в школе, во время учебы в училище и даже тогда, когда я уже начала свою педагогическую деятельность в Иглинском районе. Игорь Павлович писал мне письма с размышлениями о жизни и работе, давал педагогические советы, делился новыми рассказами и стихами. Помню, он подарил мне на 16-летие стих с напутствием в большую жизнь «… Там впереди уже мерцают твои заветные огни. Не вешай вёсел, упирая в шестнадцать светлых, чистых вёсен. Плыви, мой юный друг, плыви!». Я выбрала профессию учителя, и всю жизнь учила детишек грамоте, опираясь на уроки, данные мне моим Учителем. Игорь Павлович много работал, не жалея себя, без оглядки и расчета наперед. Несмотря на свои зрелые годы, он оставался молодым в душе и романтиком как Есенин (его любимый поэт). Более пятидесяти лет я храню тетрадь со стихами Игоря Павловича, его письма, но самое главное — незабываемые воспоминания о нем и его уроках. Я благодарна судьбе за встречу с таким человеком!».
Из воспоминаний выпускницы Туканской школы1976 года Милешиной Веры. «Я помню его уроки по истории, которые проходили интересно, спокойно. Дети сидели тихо и слушали внимательно учителя. В старших классах Игорь Павлович замещал преподавателя по литературе, в тот момент, когда мы изучали «Войну и Мир» Льва Толстого. Это было одно из самых его любимых произведений русской литературы, поэтому он с таким воодушевлением и интересом делился с нами своими знаниями о романе. Можно строками из стихотворения Николая Заболотцкого определить девиз, с которым прошел свою жизнь мой любимый Учитель: «Не позволяй душе лениться! Чтоб воду в ступе не толочь душа обязана трудиться и день и ночь, и день и ночь!». Как-то в письме он обратился ко мне с поучительными трогательными словами: «Чтобы не забыть… Вера! Как бы жизнь не стукала, чтобы не случалось, мы должны верить в себя. Знать что мы ненадолго тут, и надо вытерпеть всё, и как можно больше принести добра и людям, и себе и своим близким». Мне вспоминается 2016 год, встреча одноклассников. Игорь Павлович пришел на встречу, ему тогда уже было 95 лет. Он наизусть читал стихи, вспоминал о работе в школе. Мы были в восторге от своего Учителя. Я счастлива уже тем, что мне в жизни довелось общаться с таким светлым, мудрым, творческим человеком!». Как и многие ученики Игоря Павловича, Вера Николаевна посвятила свою жизнь педагогике.
С благодарностью и душевной теплотой на вечере Памяти к 100-летию Игоря Павловича делился воспоминаниями о встречах с ним учитель Зигазинской школы Николай Герасимович Сергеев. Николай рос сиротой, воспитывался в детском доме. «В 1955 году после расформирования Ермотаевского детского дома я попал в Узянский детский дом. Мне было очень тяжело привыкать к новой обстановке, другому коллективу подростков и воспитателей. Я был щупленьким, маленького роста, не обходилось без стычек с взрослыми воспитанниками. Я не знаю, чем бы дело кончилось, но в это время Игорь Павлович переводиться на работу в школу поселка Узян. Он, конечно, узнал меня, взял под опеку, они с женой приглашали меня в гости. И как-то я воспрял духом, и видя отношение ко мне учителя Максимова, другие стали относится ко мне лучше. Он проработал в Узяне всего один учебный год, мы очень жалели, что он от нас уходит. Впоследствии, когда я и сам стал педагогом, мы часто с ним пересекались на районных педсоветах. Он обладал глубокими знаниями предмета».
Чтение хорошей литературы, анализ прочитанного, интерес ко всему окружающему, самообразование и постоянная работа над собой — стали основой для утверждения Игоря Павловича как прекрасного учителя русской словесности.
Ученики вспоминают, как Игорь Павлович мог целый урок читать наизусть стихи и цитировать отрывки из произведений русских классиков. Иногда, он отходил от темы, и делился свои литературными зарисовками и поэтическими пробами.
Будучи на пенсии Игорь Павлович был частым гостем школы и библиотеки. Слушатели восхищались его чтением наизусть произведений Есенина, Пушкина, Некрасова. Как он эмоционально рассказывал наизусть сказку «Золотой петушок» Александра Пушкина!
Да, выбор любой профессии для некоторых людей во многом предопределяет встреча с Учителем по жизни. И для самого Игоря Павловича его педагоги и наставники определили выбор занятия жизни – педагогика. Вот как он описывает свою первую учительницу Марию Васильевну в рассказе «Если бы»: «Я ее помню, свою Первую Учительницу. Она была добрая, большая и красивая. После уроков она доверяла мне нести наши тетрадки, перевязанные красной ленточкой, и я как верный оруженосец, гордо шел за ней по улице. Нам кланялись дяденьки и тетеньки. И им кланялась Мария Васильевна и тихонько шептала: «Кланяйся и ты»… Учительница читала нам книжки про путешественников, про охотников, про разные страны, и мы, как зачарованные слушали её… Каждый раз, как только наступает первое сентября, меня охватывает какое-то светлое и радостное чувство школы. В этот день я вспоминаю товарищей, друзей детства, своих учеников, ставших уже родителями, и себя, молодым и счастливым».
В одном из дневников Игоря Павловича есть запись: «Не часто аплодируют ученики на уроке учителю. Но мне посчастливилось… 10 октября 1972 года 10 «а» аплодировал». Этими аплодисментами все ученики, кто хоть раз слушал уроки его, признаются в любви и почитании к своему Учителю.
22 мая — День Рождения Максимова Игоря Павловича – доброго учителя, опытного педагога, наставника по жизни для нескольких поколений туканских школьников.
Личные дневники Максимова
Семь дней из жизни писателя (записи из дневника)
Игорь Максимов — ветеран-фронтовик, писатель, почетный член объединения русских писателей Союза писателей Башкортостана, обладатель литературной премии имени Яныбая Хамматова и премии имени Степана Злобина, Почетный гражданин Белорецкого района и города Белорецка.
Игоря Павловича Максимова волновало всё, что было связано с малой Родиной, с местом, где он жил. Из-под его пера выходили не просто короткие рассказы, а зарисовки, прочувственные и пережитые автором со своими героями, его земляками.
С 1947 года Игорь Павлович постоянно вёл дневник своей жизни. В одной из записей в январе 2007 года писатель рассуждает:
«Зачем я вёл и веду дневник? И давно уже.
- Это наследственное от Мамы — Максимовой Лидии Яковлевны.
- Когда на душе пусто, тошно или грустно, или горько, или такое, что и сказать некому и незачем, тогда я как выплесну сюда (в дневник), точно помои из ведра. И очищусь? Нет! Забудусь? Нет! На миг станет полегче. Отдушина.
- Я веду здесь запись мелочных дел нашей мелочной жизни, запись «идиотизма деревенской жизни», как говорил Ленин.
- Здесь же и веду учет работы, прочитанного — что привлекло внимание, примечательное нашел, отдельные цитаты, слова, мысли. Даже начало, «эмбрионы» рассказов. Слова, предложения, образы, случайные встречи, пословицы — всё может попасть сюда.
- Мысли, думы, рассуждения с самим собой, потому что ни с женой, ни с сыновьями, ни с дочерьми нет единства взглядов и убеждений. У всех частные, личные, зачастую и напрочь отвергаемые каждым от общих.
- В дневнике я молчу, в нем и говорю сам с собой. Я живу, дышу. Я знаю: завтра может быть отойдет, отвалит камень, легче станет, а нет — никто не знает, что там в душе скорбного, тяжелого.
- Дневник — это схрон, в котором я, как диверсант или шпик-разведчик, обращаюсь (прячусь) от нужд.
- Здесь в отдельной тетради и «скотный» дневник, нерегулярный. Я назвал его «Велесова книга» — талмуд о лошадях, коровах, свиньях, о курах и овцах, о полуторниках и телятах. Сколько заколото, где хранятся части туши. Иногда сколько дали внукам, детям и т.д. и т.п.
(Велесова книга- уникальный памятник древнеславянской письменности девятого века, она была вырезана на деревянных дощечках славянскими волхвами-кудесниками.) - Толстой Лев вёл ещё и тайный дневник и прятал в подлокотник дивана. Я — нет.
- И еще я фиксирую, как живет инвалид Великой Отечественной войны, бывший учитель, спецпереселенец.
- Память стала плохая. Дневник иногда календарь, шпаргалка, иногда — кнут, указка, что и как делать, где. В сенокос особенно. Дневник — это второе «Я» на бумаге».
Итак, семь совершенно разных дней из жизни простого сельского жителя, учителя, ветерана Великой Отечественной, писателя Игоря Павловича Максимова, которые взяты из его записей в дневнике.
16 мая 1962 года, среда.
Часы показывают без пятнадцати двенадцать ночи. Писал сочинение дополнительное с десятым классом Школы рабочей молодежи с 4 до 10 вечера. Было 15 человек.
Запускали воздушного змея с ребятишками, сделал леер — нитку к змею — 200 метров. И на всю пускали Коля с Петей (сыновьями) змея. Народу тьма, одна женщина сказала: «Спутник спустился, глядите-ка, бабы!» Я видел народ из школьного окна.
Вчера пахали огород 12,5 соток. Стоит: обед + поллитра + 6 рублей денег + просьба + сено — накормить пару лошадей. В Ермотаево посадили картошку в ту среду, т.е. 9 мая, нужно еще в огороде посадить. Городил свой огород в субботу и воскресенье, т.е. 12 и 13 мая.
Сегодня проверил сочинения 8-го и изложения 6-го классов (плохо пишут).
Вчера дал 11 уроков. Да-да, и доброкачественных: в 10-м классе даже попросили, чтоб я сверх пятого дал еще половину урока. И я дал: составляли план «Патриотизм русского народа в Отечественной войне 1812 года» по роману «Война и мир».
Ох, некогда! Устал, всё ломит. Спать бы, но записать охота и почитать еще хоть чуточку.
Да, в воскресенье сделал мосток и корпус коробчатого змея. В огороде прорыл траншею, огородил досками: ползет грязь. А вчера, 15 мая, только два раза бегал на пашню, следил, как пашут. Пришел с работы, как черт усталый. Пока шел на огород — учил басню «Сослуживцы».
Работаю не покладая рук. Сделал недавно фуганок, проолифил. Делаю еще свой, особый инструмент. В пятницу отвез два бревна дубовых в Местпром, завтра, 17 мая, пойду — узнаю. Надо заплатить за распиловку 4 рубля за кубометр.
Купила сегодня хозяйка поросенка за 200 рублей, а у поросенка Орловых (соседей) сломал клыки я: плохо ел — мешали.
Читал на днях «Как сражались гвардейцы» (автор Степан Паршуто), сейчас лежит передо мной открытая интересная книжечка «В маленьком городе Лиде» (авторы Виктор Смирнов, Владимир Ампилов) о борьбе белорусских партизан в Отечественной войне. Что за чудесная вещь — читать книжки, переноситься в прошлое, в былое, частично пережитое и перечувствованное. Я знаю, как пахнет освобожденная от оккупантов земля, видел горящие дома в Одессе 2-го или 3-го мая 1944 года, шел по следам немцев от Северного Донца, за Вену, до Вассербурга. Я чувствую, вижу, представляю всех этих фрицев, наших украинцев, что жили, прижатые при фрицах. Чувствую, какой была борьба партизан, знаю, с какой радостью встречали нас. «Немец тикал, аж чай шумел!» — однажды мне сказала тётка-хохлушка.
Веду нагрузку ШРМ: 31 + 6 часов в средней школе = 37 часов. И всё в долгах! Ну, ладно. Пока. Иду спать. 16 мая, 2 часа 30 минут.
Когда май — с 1-го по 13-е — теплынь, сухие бури, а с 13-го по 16-е — дожди, будет урожай!!! Сеять нужно картошку.
19 января 1963 года, суббота
Тоня (жена) с Надей (дочкой) гостит в Котовске. Встал полпятого. Принес дров, два раза за водой сходил. Вынес таз из-под умывальника. Достал картошки. Принес сало, мясо. Начистил картошки и поставил жарить. Тем временем пустил корову к сену. Колю и Алю (дети) разбудил в 7.20. Коля второй день запаздывает на 1-й урок. Откормил ребят, начал утят, гусят, а затем кур. Овцам и телке — сена.
Сделал черенище и насадил топор, докончил рамку под картину Тоне, и сделал полочку над столом. Пришел Илюхин Николай Иосифович — учитель химии, оторвал на полчаса, сидели болтали.
Вечером убрал скотину, пришел из бани. Ребята не смогли уехать в Ермотаево. Денег 1 руб. 50 коп. Выстирал рубаху и кальсоны, гладил одежду.
Устал. Надо поверять сочинения 10-го класса «Образ Ленина по Маяковскому и Горькому», готовиться к урокам. Сейчас буду спать.
17 марта 1963 года, воскресенье.
Проверяю тетради. Вчера ходили в кино «Отелло», не понравилось, чушь. Теперь понял, почему Л.Н. Толстой не любил пьесы Шекспира. Испытывал тошноту во время сеанса. Куда лучше «Открытие мира» Василия Смирнова. Если бы его экранизировали, не испортив идей!
Привез два воза сена в среду, 13 марта, а вечером провел в клубе шахматный кружок. Уже 3-й месяц работаю в клубе с детьми, а ни копейки, хотя обещали немного. Читал Александра Вьюркова «Рассказы о старой Москве» («Сад Льва Толстого», «Алмаз», «Быль Московская»).
Прочитал «Один день Ивана Денисовича» Александра Солженицына. Но больше таких печатать не будут, слишком разоблачают методы правления, хоть Никита Хрущев отметил, как положительную, на встрече с писателем 8 марта 63 года, однако сказал: «Будет, ша».
Читаю «Тишина» Юрия Бондарева в роман-газете.
Я видел, как сосулька отпала от окна. Теплей к обеду стало; на улице весна…
В рифму получилось.
Опять долги: КВП (касса взаимной помощи) — 65 руб, соседям — 10 руб. Семь человек семья, и конца не видно расходам и долгам.
А теперь сразу из середины века двадцатого перейдём в век двадцать первый. Изменилась ли деревенская жизнь? Или стал другим сам автор?
9 августа 2006 года, среда
Шесть часов утра. Дождь с вечера 8-го так хлестал, поливал, что всё гремело, булькало, текло. А сейчас утро. Встал в 5.20: лошадь посмотрел, дал буханку заеденного мышами хлеба. А ноги стали мокры. Ходил в галошах, сапог нет: вчера Тоня полоскать белье надела мои, один сапог худой; а я в ее собственные сунул ногу, а он в сенях, как ведро, полон воды. Сени худые.
Ну, сходил: слазил в подпол за мышеловкой, надо в чулан поставить. Крыса скакнула – слышала, как входил. Почитываю мельком Евгения Носова, сейчас — «Шубу». Нашу бедность описывает. И проходил же сквозь коммунистическую цензуру! Пелагея и Дуняха ещё только приехали в город за шубой. В рассказе. Не дочитав, опять — на кровать. С часок, может быть, усну.
Пил чай. 9 утра. Затопил голландку. Сыро. Котят не видно. Надо мокрые носки сменить. Чудесное необыкновенное впечатление от рассказов мастера слова Носова! А читал я его не всё! Он гораздо лучше, ближе мне, чем Астафьев. Хороший писатель — штучное явление!
Наладил ворота у Скворцовых-Булатовых в огороде. Встретил двух девчонок 16 и 17 лет: одна из Красноярска, другая — из Мурманска, родня Хафизовой Магданьи дальняя. Здесь, в Ермотаево, живут. Четыре дома всего. И всё.
Пойти в лес что ли? Всё забывается, всё исчезает, всё превращается в тлен. И потом — ни во что. Даже память и то исчезает.
Еще один день минул. Прожит ни хорошо, ни плохо. Смотрели с Тоней фотокарточки из Златоуста от Али.
Лошадь в огороде. Пасмурно. Мне почему-то давно кажется, что я многое не успевал сделать и делать. Не берусь, не принимаюсь, а работы: ремонт сарая, ехать в больницу с глазами, резать корову бы, лежат жерди в лесу — вези, течет в чуланах, убрать сено, нет хороших резиновых сапог и т.д. и т.п. Рассыхаются дела с «Белорецким рабочим» и «Бельскими просторами». Но шевелиться все-таки надо!
20 декабря 2006 года, среда.
7 часов — световой день. До 25 декабря самые тяжелые в году дни. Читал вчера «Человек и природа» № 6 за 2000 год. Усталый, но в 4.20 утра очухался, попив корвалол (15 капель) с медом, опять лег. Я сплю 5-6 часов, и эта почти норма. Сейчас чистил двор, замело, не пройти. Вывел лошадь, дал сена, собакам — палёные бычьи уши. Носятся, как жеребцы, кот и кошка.
А сил все равно — кот наплакал. Мягко и чисто на дворе, иди и работай. «Человек, — говорила Мама — Максимова Лидия Яковлевна, — устроен так, что всегда должен работать, не сидеть без дела, должен быть занят». Вот поэтому я не имею телевизор, а газеты и журналы этому телеку замена.
Почему-то я всегда спешу. Иногда рассчитываю время до одной минуты. «Надо уметь жить, не спеша, хотя и «проворачивая» свои дела» — так говорила Мама. Я, оказывается, так мало её понимал, её мысли, душевное состояние, глубину души. Да и вообще, ребята, к вам пишу: всегда «становится» человек, когда его нет.
26 декабря 2006 года, вторник.
Проснулся в 5 часов наверное. Встал в шесть. Затопил голландку, принес дров, еще добавил. Заварил кофе. Отвратительно, гадость! Но пил, куда денешься? Лучше б чай. Освободил большую чашку из-под сала, убрал почки. Дал собаке Актузу мясо, суп. Поставил в голландку варить картоху. Почистил морковь, свеклу. Вчера варили на винегрет. Принес из бани ведро и — за водой, на речку. Шел и думал: такая красота, звезды, небо синее, хрустит снег. И воздух пьешь морозный, целебно-здравый, чистейший. И тогда думаю: в Можайске спустили 130 тонн фекалий, и они попали в реку Москву. И по «Маяку» уверяют: разбавили из других водохранилищ до нормы, не беспокойтесь… А здесь вода в проруби прозрачна, на дне камушки видать, гальку. Ни одно колесо, полоз, ступня не коснулись под ледяным панцирем воды Амбарки. Мы крайние живем к Чернижной горе и хребту Ерматау.
Принес воду. Закрыл трубу, поставил варить мясо, почистил картошку на суп и ту, вчерашнюю, «в мундирах» — на винегрет.
Сегодня, кажется, поедем в Тукан. Да, я забыл, что встав, понес ведро комбикорму лошади, а сначала дал сена (еще до кофе). Теперь одной корове, двум бычкам задай. И всё? Да! Всё!!! А было в 1996 году пять дойных коров. Пять! И я был плох, болел. Стали продавать: на Комарово, в Тукан — Копытову, двух зарезал. И жалел, и не жалел, и досадовал, и болезнь донимала. В 1997 оперировал С.Я. Серегин. Вспоминаю, благодарю.
В 2005-м, 2006-м, 2007 годах Игорь Павлович плотно работает над воспоминаниями. Его «Страницы фронтового дневника» впервые были опубликованы в газете «Белорецкий рабочий».
28 октября 2016 года, пятница.
12 часов 30 минут. Встал рано. Накормил Колю (сына) завтраком, проводил в Белорецк за лекарствами. Сам принял лекарства.
Затопил русскую печь. Обчистил два вилка капусты по 4,5 кг, помыл корытце, наточил тяпку. Стал тяпать капусту, но, но! Сначала нарубил, измельчив морковь, что стояла на столе в тарелке. Я буторил, тяпал, откуда сила взялась. Капуста похрустывала — белая сочная. И печь потрескивала. И было тепло и уютно. И зачем так? Уже много месяцев и лет не бывало такого со мной. И я тяпая, думал: еще жив, пользу приношу. Тяп, тяп… Перекидываю тяпку то в правую, то в левую руку, вылетают кусочки и белеют на полу.
Глянул — чайник вскипел, его на плиту. Теперь, изрубив, приготовил посудину, положил на дно кусочки хлеба, прикрыл листьями, сложил изрубленную капусту. И опять тяпать. Ел «Валидол», нюхал «Пиносол», чувствовал себя почти в еловом лесу, в бору. Как у Кузъелги в 1963 году, когда ходили с девятым классом на Ямантау. И тяпаю опять, а в уме песня на слова Афанасия Фета: «В дымке-невидимке выплыл месяц вешний. Цвет садовый дышит яблоней, черешней».
Как да-а-авно. «Хорошо с любимым в поле затеряться…» Ах, как когда-то красиво пели зигазинские женщины, учителя, жена Козлова Петра Николаевича участника штурма Берлина. Он мне рассказывал: рвы были заполнены трупами солдат и по ним шли танки на штурм Берлина. И что было, что было… И он уже не говорил, а выл. Выл этот плясун из самодеятельного кружка «Зилим».
Да, еще. Рублю капусту и сам всё посматриваю в окошко: не идет ли кто нежданный-негаданный. Потяпаю и жду. И опять мотив той хорошенькой песни (слова Сергея Есенина): «Над окошком месяц. Под окошком ветер. Облетевший тополь серебрист и светел. Дальний плач тальянки, голос…»
Ну, в 95 лет можно и забыть те слова, что в 60-х пели в Тукане на сцене. Вдохновенно, прочувствованно, задушевно песня лилась в душу и застряла у меня. Ах, какие это были голоса! Не поет уже ни Зигаза так, ни в Москве на ТВ.
И нет сейчас рядом ни Али, ни Володи, ни Коли, ни Пети, ни Нади. Всё прошло. Ушло и хорошее, и дурное. И я в пустой квартире, хотя и натопил печь русскую и голландку сухими березовыми дровами. Все равно холодно, будто не топил. А в душе… За окошком ветер, всё бело и строго: и дома, и горы. Ничего не мило, стыло. Но живи! Надо. Пока иди за дощечками в бак на капусту.
Закончил в 4 часа засолку. Сходил в магазин, купил хлеб белый и масло растительное. Надо мыть посуду и полы. Коли еще нет из города, я волнуюсь.
Ветер на душе и в улице. Так сурово, серо, с оттепелями, но это же осень! А у меня в жизни зима: минус 95 градусов, и оттепели никакой не будет. Смогу ли без боли, мук, без страданий одинокости и остервенелости…
И еще лез мотив, Мама пела в Аксаково: «Трансвааль, Трансвааль, страна моя! Ты вся горишь в огне!.. Горюю я по родине и жаль мне край родной…»
Господи! Впервые за многие месяцы я чувствую себя не в пошатке, не в слабине, не в угнетенном состоянии, а работаю с утра. А уж устал-то, устал. Но надо жить!
В этих нескольких записях — весь Игорь Максимов. С его переживаниями и надеждами, увлечениями и работой, каждодневной суетой и философскими размышлениями. Он прожил долгую жизнь и является примером активного плодотворного долголетия. Жить — значит работать.
Письма
Письма Максимова Игоря Павловича
Письмо студента первокурсника Магнитогорского педагогического института Игоря Максимова к родителям
Здравствуйте, дорогие Папа и Мама.
Как живы вы, как здоровье, дом, хозяйство? Я жив, здоров, учусь. Дела с французским языком налаживаются. Учение идет ничего, не очень легко, но и не трудно. Но все же труднее чем в техникуме.
Чувствую как с каждой лекцией, каждым занятием и днем расту помаленьку. Как много можно получить здесь за 4 года! Как-то глаза открываются будто, больше начинаешь видеть, какая-то слепота ровно слазит с глаз, и всё проясняется.
Большое спасибо за деньги – они мне сейчас очень пригодились, я сыт. Время как-то не хватает, хочется то, другое, и не успеваешь. Чтобы в сутках было по 25 часов! Письмо от вас получил одно. Написал Коле (брату) и Коле Кондратьеву (двоюродному брату).
Ну, пока, до свидания. Что слышно о родных? С приветом Игорь.
Город Магнитогорск, 15 октября 1939 год
Фронтовые открытки Игоря Павловича Максимова
В одном из писем Максимов делится сокровенным: «Я же сам писал с фронта, и Мать моя, покойница, читала их в магазине. «Яковлевна, читай!», — кричали, просили бабы, как за хлебом стояли. И Мать их читала, 200 писем… И Мама сожгла их, для меня это удар был». В архиве нашей библиотеки хранятся три открытки, присланные с фронта.
- «На память милым, дорогим, для меня самым дорогим и хорошим людям, отдавшим все за нас, на нас с Колей, дорогим Папе и Маме от сына Игоря. 29 октября 1944» (открытка: цветы, подкова).
- «На добрую память Папе и Маме от Игоря о пребывании под Австрией. Глубокая ночь. Иду, спать охота. Целую Вас крепко. Игорь. Уже наверно и май настал.
PS. Принимаю заранее ваши поздравления». (Открытка с видами села). Приписка на открытке «В марте я был в этом селе. Разговаривал с омадьярившимся русским. Куры, утки, варенье, печенье, орехи, не хватало только …… (зачеркнуто)». - «На добрую память Папе и Маме, на память об одних из тяжелейших боях под Будапештом, где мы взяли в плен 120 тысяч солдат врага, и 60 с лишним тысяч остались на улицах этого города и северо-восточнее в лесах. Игорь 08.05.1945. Австрия» (На черно-белой открытке Парламент. Будапешт)
12 февраля 2015 года (В редакцию «Белорецкого рабочего»)
Уважаемая редакция, здравствуйте все! Разрешите поздравить Вас с нашим великим почетным праздником – Днем защитника Родины, пожелать наилучшего Вам! У меня три сына и все ходили в армию, отслужили как надо и за каждого мы со своей благоверной получили по благодарности от комсостава. В Армении близ Саганлуг (село) на горе Володя копал траншею на будущем танкодроме (в горах на танках тоже воюют). Старший Коля носился с ракетами по дорогам и бездорожным местам в Сибири, а потом угораздило попасть на Кандалакшу (Кольский полуостров). Третий Петр в связи на Урале отслужил – и ни один и не думал «откашивать» . Тогда «косить» от Армии и слов таких не было. Были дезертиры, но в войну у нас с поселка все до единого, кто призван был, ушли, и среди них не было дезертиров. Из 80-ти вернулись немногие, а какие Лавреньев Николай, Малафеев Николай (без ноги). И все равно, как и я, считались врагами народа до 1957 года. При Никите (Хрущеве) освободили от этого клейма и вздохнули облегченно.
Но я не об этом хотел писать, а сказать, что рассказ «Как козёл в охотников стрелял», также как «В магазине» или «Зеленая тетрадь» написан лет 30 назад и его опубликовал Старков Николай П. в своем журнальчике-однодневке «Алиби». Был такой, захлебнулся на втором номере, и всё. Денег у Старкова на издание не оказалось – кишка тонка. Может быть, Вы, опубликуете? Я прочитал вчера «Охотничьи рассказы» Алексея Дементьева, учителя тоже, и таланта не под стать нам, грешным. Великого мастера-пейзажиста рассказы «На току» и «Тайна» («Бельские просторы» № 12 за 2013 год). И стало на душе тепло и мягко, так даже Пришвин не писал. Ну, и я вытянул листок со своим рассказом и суюсь туда же. Если у Вас настроение от чтения повышается, забудете хоть на минутку свои печали, заботы, волнения, — я буду считать: цель достигнута. А о гонораре и думки то нет. Не ими живу, а трудом своим и, что на войне заработал. Мне платят еще и федеральную добавочку. И внукам, и детям – всем помогаю. Иначе цели жизни не будет. С Уважением Максимов.
2-я часть письма
Жить тяжело, точнее – не жить, а доживать, да в добавок в одинокости.. . Дети есть, но что мне мои дети? – дети — искры от сгоревшего костра. Знаете, вот вьются в дыму, режут тьму ночную, исчезают. Так, что хоть и среди людей можно оказаться одиноким. Где они? В Челябинске, в Златоусте, в Ермотании, но не около. А около меня сидеть – не то! У всех свои семьи, заботы, дела, свое время. Так что, Павлыч, сиди и не робщи, терпи, сам лезь в остатки этой своей стариковской жизни. Ше-ве-лись! — пока можешь, видишь, зришь.
Если можно, попрошу Уважаемую Татьяну Михайловну Булавину, чтоб она спросила у Иры Маратовны, когда можно приехать Максимову Игорю Павловичу в глазную больницу подлечить глаза. Там места заняты всегда. Если не Т.М. Булавина, то может быть Татьяна Георгиевна сможет поговорить и сообщить результат, позвонив в администрацию поселка Тукан (у меня никакого телефона нет). Извините, что беспокою с глазами. Кто знает, может быть, еще что-то напишу. Жить надо, шевелиться надо. С уважением И. Максимов.
PS.
Вы даже не представляете, как это можно, и живут, кому за 90. Зельдин, правда, 100 откатал, но это Зельдин, артист. Даже Лев Толстой не выдержал, убежал старый пёс, утек в ночи, аки тать ночной (тать — вор). С возрастом открываются совсем иные, незнакомые стороны жизни, иные вопросы встают, и глаза начинают отказываться видеть то, что было.
Двоюродной сестре Лидии Аркадьевне Захаровой (по матери) в город Ижевск
Одно из последних писем Игоря Павловича, написанное в конце 2016 года, он его отправил, но до адресата не дошло, может не правильно адрес был указан. Игорь Павлович умер в феврале 2017 года
Здравствуйте дорогие сестра Лидия Аркадьевна и Игорь Анатольевич!
Не очень, но беспокойство о Вас все равно находит, думаю: как они там без физических трудов и всяких трудовых сельских наших напряжений. Физзарядкой занимаются ли, ходят ли. Я тут мало физработой напрягаю себя, и это — плохо. Обессилел. Часто болею, был несколько раз в больнице; но пол мою, печь топлю; как получается, в магазин хожу за 20 метров от дома. Социального работника не хочу, индивидуален пока. Так живу. Были гости из ТВ и газеты, поздравляли с присвоением мне почетного жителя, а проку – одни волнения, шум, гам ненужные. Жить спокойно лучше. Как Вы? Вдвоем легче. Держитесь, Крепитесь, Уважайте друг друга.. . Терпимее относитесь. Меньше замечаний, ниже требований, больше внимания, а еда есть, тепло ЖКХ дает, так что живите хорошо. Есть в 100 раз хуже, чем мы живут. Терпеть и жить хоть недалеким, но ближним. Никого не виня. Мы последние из тех, что прожили всё в норме!
Поздравляю с Новым 2017! Не рано: он быстро, не оглянешься – и тут, в снегу, с елкой! Счастья Вам в 2017!
Але Привет и близким Вашим, детям сестры твоей Тамары.
PS. Забывчив стал, «рассеян, бестолков», — как говорила Мама. Пишите мне, Лида, хоть коротенько.
В Редакцию газеты «Ленинец» 11 июля 1985 год
Уважаемая т. Хорева.
Пять минут назад прочитал «Воронье гнездо» в «Ленинце». Думаю, напечатанное по последнему варианту, что я послал Вам, оно выглядело бы лучше. Всё ладно. Однако бросились в глаза и недостатки. Напечатано : «Ворона, сорока, какие малые серые синицы…». Ошибка. Не «ворона , не сорока» , «вороны, сороки». Вы же чуть ниже пишите: «Пошумели с полчаса… и разлетелись… сначала сороки, потом вороны. Тут уже во множественном числе! Сначала не было, потом – появились. Откуда взялись? Не всё пишущий должен сказать, говорить. Он оставляет за кадром ЧТО-ТО, о чем читатель должен догадать сам, подумать и УЗНАТЬ САМ!!! И это познание , узнавание – радость читателя. Зачем они (птицы) тарарам там устроили? Зачем кружились? Ссорились или просто шумели по весне? Есть причина. Я только не стал об этом писать. А Вы написали «ворона, сорока». Ну как же это так?! Я 100 раз перечитаю написанное, перепроверю. А Вы как-то легко так к слову относитесь. Ну как же, ну как же так! За публикацию спасибо! Спасибо! Охота написать о вдохновенном труде косаря.
Знаете, т. Хорева (я не думаю, что это Вы редактировали так) я мог бы написать 20 таких листов сейчас о слове, о единственном, точном выражении мысли, о недоговоренности, о роли автора-читателя, вернее соавтора-читателя. Но я должен отбивать косу, кошу сейчас огород, парит, у нас дожди, ночью желтые грозы; земляники красно и когда косишь, рубишь ягоды, кеды становятся красными от ягод. Очень некогда сейчас говорить о тонкостях писания и печатания — не это… Сено сейчас важнее всего. Но зато как хорошо видна цена написанному, когда косишь. Это щелкоперов (бездарный и легкомысленный писатель, писака) забава. Песни, диспуты, развлечения сейчас –в сторону. Не только излишни…, они не нужны. Совсем не нужны, если ты творчески косишь, жнешь, мечешь, если ли ты горишь на работе, а не высиживаешь литературное яичко. И хотелось бы, чтобы «яички» эти были незасиженными.
Хорошо жить на земле, с землей слившись, с травами; косить, уставать до 10-го пота, как Левин у Толстого – косить, косить и косить. Меня потянуло. Лежат косы. Зять и внук, сын со снохой ушли на гору за ягодами; хозяйка моя где-то на речке; внучок еще один спит с мамой (отдыхают после обеда). И тихо в дому, а я пишу. Неймется!. Сейчас возьму топор (через минут 30) и начну делать грабли. А пока: знаете ли Вы, т. Хорева, как ходил Андрей Болконский по скошенному полю, когда ждал начала сражения под Бородином (сентябрь 1812 «Война и мир»)? Я помню это, я вижу это, как он наступал в следы косца, прошедшего до этого перед ним с косой.
Он наступал в следы: правая нога впереди, взмах косы вперед налево, коса назад, корпус тела перенесен, наклон вперед, подтягивается левая нога, опять правая нога вперед, взмах вперед… если со стороны смотреть: то правая нога вперед, левая подтягивается – и между этим движением – удар косы. Так ходил Болконский, коротая время и повторяя шаги мужика-косца. Когда я хожу по классу ученикам это рассказываю – все слушают, разинув рот, а я хожу, я живу, я тут артист, я косарь, я все вижу. Я знаю, я там… И только потом подчеркну: а мужик – всё-таки! раньше успел пройти с косой по этому бородинскому полю, потом залитому народной кровью, нашей кровью.
Ах, как жалко этих 20-30 минут, что я пишу и трачу, чтоб передать Вам свое радостное чувство труда. И чтоб Вы все в редакции чувствовали, жили СЛОВОМ, жили своим делом, как я сейчас живу в обнимку с косой. Я хочу, чтобы труд редактора, само редактирование вводило редактора в состояние творческого экстаза, чтобы он ВИДЕЛ то, что редактирует, и жил в этом МИГЕ. Видел ворон, а не ворону, и чтобы потом не получилось… Нет, не туда заехал… Не так скажу, чтобы потом подучилось настоящее воронье гнездо, настоящее произведение искусства.
Теперь я не буду писать до сентября. Изголодаюсь. Освобожусь от шкалов-мыслей. Отдохну, и может быть, осенью опять легко вздохну и что-то напишу. Легко само напишется.
PS. Ведь вороны и сороки шумели – делили места, где вить гнезда. Как квартиры делят в райсовете. И здесь тоже — только места в ольховнике. Я все это наблюдал. И написал, да не кончил рассказ «Сорочий трельяж». Тут как раз победили сороки. Они свили, а вороны улетели. Но я выдумал так, как мне удобно.
Темно. 11 часов вечера. Вот еще о чем думал, когда косил на лугу. Толстой, наверное, все-таки, подолгал, соврал, изображая радость Левина во время кошения, как это он пил брусницу, как косил, как он махал, как руки делали сами собою дело, и он ни о чем не думал. Мне кажется, дворянин, аристократ, помещик, как сам автор (недаром Левин!) в первый раз взявший в руки косу, не может испытать те радостные, светлые чувства, какие испытываешь, обладая опытом. Эти чувства испытывал сам Толстой (Да!) и наградил ими Лёвина – любимого героя; точно так же, скажем, как Грибоедов, являясь умнейшим человеком эпохи, награждает умом и Чацкого, и Фамусова, и Лизу. Это интересно. А? И по героям, выходит, можно узнать, а что за птица сам автор, каков он.
Я очень много косил. Устал. И в эти минуты отдыхаю, и пишу. Извините. Больше не буду до осени Вас беспокоить. А за публикацию спасибо.
Комментарий имя т. Хоревой — Эльза
Это письмо Игорь Павлович пишет хорошей знакомой в Уфу Бугайчук Алевтине Георгиевне. Письмо написано в августе 1980 года.
Уважаемая и дорогая Алевтина Георгиевна, не получив ответа на письма и вложенные наброски, решил добавить еще… Вам работенки. Прочитайте, пожалуйста (больше не буду приставать!). Извините! Может быть, городской так и не сделал бы, а я – из лесу. Простите великодушно. Покажите, если заслуживают мои записи, хоть кому: соседке, школьнице, учителю и т.п. – что скажут? А может и Елене Петровне? Но только я её боюсь. Она так занята, и ей нужно, если уж что, то …… Словом, дорогая и милая душа, уважаемая свет – Алевтина Георгиевна не сердитесь, прошу; я пришел с сенокоса. Уста-ал! 15 верст лесной дорогой и день в поту, пыли, работе. Устал как раб. Устал настолько, что вся олимпиада (а я с 20 по 30 июля – косил, метал сена) кажется мне пустой и такой бесполезной и такой нерусской затеей, что я нисколько не жалею, что не видел её. Ели, жрали наш хлеб. Сколько ушло продуктов! (я не голоден, у меня есть что поесть). Но зачем этот звон, показуха, эти рекорды? Я один, без никого, сметал пять стогов, это 10-12 возов сена, хватит корове и телочке. Вот рекорд! Вот чем я горд. Будет мясо, масло, молоко.
Сыты будут и внуки, и дети. А их пятеро и все – по городам разлетелись. У теликов, наверное, сидели, мечтали, считали очки, голы, секунды. Только сын со снохой и двумя внучками из Свердловска помогали мне три дня: косили, копнили, потом уехали. А сметал я один. Вот бы что описать: как старик сено метал в олимпиаду.
Приписка сбоку страницы: Я очень спешу, Живу галопом! Пишу много писем. Работаю, читаю.
Жил в лесу. Тишина и покой. И такая душа мирная, небунтующая, под звездами. И паук у костра, и я на земле. Выли волки, А мне это так любо, Так мило, так хорошо. Что я молился и говорил: есть еще уголок, есть девственный; есть всё: и клинтухи-голуби, и змеи, и ягоды, и косули, и я пока здесь. Трудясь, и честно я жил, в поту, в мозолях – руки, горят огнем ладони, огрубели как подметки. Уходил на сенокос – посмотрел открытие олимпиады, пришел – закрытие, и нисколько не жалею, что не видел ни одного прыжка, скачка, рывка, броска – ну их к черту! – лучше бы пахали, сеяли, косили, а не воевали и физкультурничали. А ночью представляю эти миллионы в ресторанах, кафе, на дискотеках – и такая грусть: зачем всё это? Ведь это всё ест хлеб мужика, колхозника. Я понимаю всё мировое начальство олимпиад, её международное значение, катализирующее действие в развитии спорта, а зачем он, этот спорт, эти рекорды? Надо, чтоб и Вы, и я были одинаково сильны и телом, и душой, здоровы все нравственно… У Михаила Шолохова есть слова: важны не рекорды, а здоровье и физическое развитие всех людей (смысл). И вот не употребляют этих его слов, не вкусны тем, кто живет от спорта, кто бездельничает. Это всё – философия мужика, сенокосника – и она конечно, для кого-то несовременна. Я всё это понимаю, а душа, душа неумытая, мужицкая, мозольная не соглашается, да и только! Но я её никак не уговорю! Не окультурю! Дня через 4-5 я поеду к другу. Он обещал меня провезти по «Золотому кольцу», поглядеть Владимир, Муром, их памятники, вдохнуть всё наше русское, освежиться, открыть глаза. Что получится, не знаю. Решиться ли, дикарь покинуть свои места? Я был в Венгрии, Австрии, Румынии, Югославии, в Вене, Софии, Будапеште, а теперь сросся с землей и литературой, с вилами и школьными учебниками. Зачем жил? Что сделал? Знаю только одно: надо честно жить и работать.
Дорогая Алевтина Георгиевна, прочтите. Если — бред, то напишите! Вряд ли удастся мне опубликовать «Зеленую тетрадь», хотя проблема пьянства – нравственная, там поставлена и решается так, как я это понимаю. Там суд, приговор пьянству выносится совестью Гузели, совестью наших детей, порою страдающих от пьянки больше всех. С приветом, глубоким уважением и надеждой И. Максимов. Наброски рукописные прошу вернуть. 4 августа 1980 года. Ба! Уже август! Скоро опять звонок – и моя последняя школьная осень. Это грустно и радостно.
PS. Алевтина Георгиевна! Я никогда ничего не писал для печати. «Зеленая тетрадь» — это первое мое «творение» (баловство), написанное еще в 1974-75 годах для себя. Мелкие рассказы я стал писать позже, вовсе не думая, не ожидая, что могу передать в повествовании увиденное, пережитое мною. Но это все в прочем чепуха. Главное трудиться. И жить незахребетной блохой.
Есть такой поэт Роберт Паль. Он нашенский, кончил педучилище в Белорецке, кончил его и я в 1939 году. Нельзя ли показать эти листки Роберту Палю. Мне из «Ленинца» сказали, что в Башиздате никого не знают, а Роберт Паль там, кажется, работает. Что скажет он? Или мне всё переписать и самому отдельно уж осенью обратиться.
Комментарий к письму: Повесть «Зеленая тетрадь» впервые была напечатана в «Белорецком рабочем» в 2019 году (в трех номерах от 18 июня, 25 июня, 9 июля), уже после смерти писателя. Почти 45 лет рукопись пролежала в столе.
Письмо Игоря Павловича редактору газеты «Ленинец»
Воскресенье, начало августа (скорее всего 1980 год)
Уважаемая Елена Петровна, здравствуйте!
Большое-пребольшое спасибо за письмо. Оно меня приободрило, обрадовало.
Кошу сено, заготовил уже возов 12, так что корове хватит. Работаю до изнеможения, устаю так, что ум отказывается думать, а сочинять хорошо, когда мечешь стог; когда ходить, похлопываешь, охорашиваешь его, но не измотан окончательно, когда еще есть сила. Слышал, как ночью воют волки, интересно на Кургашле (мой покос за 15 км от поселка Ермотаево, куда мы перебрались в связи с ремонтом дома в Тукане). Места на Кургашле чудные, роскошные, природа такая, что ни в сказке сказать. Я видел Карпаты, Альпы, Кавказ. Наши лучше! Я сочинял, сенокосничая. Мечу стог и складываю сказку-складку «Кто у балагана». Где балаган расположен – всё бы это описать, вот и картина, и что думает сенокосник, как чисто, покойно на душе, как это хорошо САМОМУ делать физическую работу.
А у балагана солнечные лучики с утра, а с ночи паук вил тенёты (паучья паутина), в свете костра я наблюдал – ох, и работяга! Будто по звездам по небу лазил и спускается в глубины, ко мне. А я на спине у костра, и ночь, и я один. А утором, в сумерках «Кра-ка, ка-кья-кра!» — молодые воронята. «Да подавитесь вы, окаянные», — мелькает в голове. Я еще сплю. Темно. И в сено зарылся, как порося, холодно. Расхаживаются воронята, продрогли. А потом и мать явилась, Это серые вороны, они прилетели к костру, поживиться есть чем.
Дроздов еще нет. Рано еще. Они будут через полмесяца. Летают и садятся дикие голуби — клинтухи. Как связанные. Парочка. Сизо-серые. Парит на ветру коршун. И так все время. Явилась змея – серая гадюка, на бугре. Махнул косой, а она – плоским узлом. Не стал бить. А вчера черную все-таки убил, и зря, не смог побороть в себе суеверного страха: может, укусит, как грести станешь, — дал косовищем по ней. Заблудившийся одичавший бычишка ломает мой балаган, громит. Чашки, банки – все перевернет, раскатает ведра – бандит. Надо написать письма в ближайшие сельсоветы. Кто-то ищет. У нас так хорошо сейчас! Черника поспела, хороша и малина; земляники мы наварили литров 10 варенья; вчера сосед (кандидат наук, простой башкирский мальчишка – а чего достиг!) принес ведро груздей. «Грибы пошли, пахнет живо в оврагах сыростью грибной», – так сказано у Бунина. Прошел дождь, и такой был туман, и такая с утра густая, спокойная грусть – я так люблю именно такие дни.
Хорошо жить! Работать до пота соленого, горячего, когда срываешь фуражку горячую, грязную, и утираешь ей же лицо, стираешь с виска струйку пота. Приятно это чувство, что живешь не зря, не ешь чей-то, кем-то сработанный кусок.
А около балагана проехал Аксан. А у Аксана здоровенный кобель с разодранной и вывороченный ноздрей – след схватки. Этот пес – Актырнак – раскопал завал мой в камнях на речке и уволок 3-х литровую банку мяса. Как смог? Разбойник. Жена прислала мне еще 2-х литровую банку, и ту стащил. Я не сержусь. Я теперь привязываю мясо за макушку тонкой березки, отпускаю её, и она разгибается, поднимает мешок с солониной. Пес с носом, чует, а не возьмет.
Сегодня я отдыхаю. Решил хоть день ничего не делать и, наверное, сейчас брошу письмо, и пойдем в лес с женой по грибы. Но мне предстоит еще и поездка до 1 сентября. Такая что и говорить не буду пока. Что-то еще получиться из этого. Как сон!
Спасибо Вам большое за публикацию «Птицы». Сам виноват в недочетах. Сам, и никто! Что редактор оставил конец так, как было, от этого рассказ стал лучше; во 2-ом варианте хуже. Я это сразу заметил. Спасибо за такое чутье, чувство ткани рассказа.
Дорогая Елена Петровна, Вы, пожалуйста, не сомневайтесь, а отсылайте обратно тексты, возвращайте мне то, что не понравилось; меня надо учить этим; это обязательно и необходимо понять каждому пишущему. Будьте, пожалуйста, требовательны, подчеркните и потребуйте исправить, переделать, доработать, ведь только так и можно расти и что-то достигнуть. А деньги и звук – пустяки. Да, не знал я, что так хорошо и счастливо буду писать Вам. Как получилось, и самому не вериться. И все это благодаря Вам. В «Пушкинских горах» у Вас все-таки в сокращении действовали и Марфа и Иван. Это тяжелая, в общем-то, история жизни зигановских колхозников в годы войны. Тех самых, из той Зигановки, о которой Вы писали в статье «И на дядьнов…» (не разборчиво), мне так помниться. В «Пушкинских горах» постарайтесь, пожалуйста, в своем присутствии дать. Это моя радость, этот рассказ. Я слезы глотал, как писал его. Когда читал полные любви письма к матери-жалельщице. Я же сам писал с фронта, и Мать моя, покойница, читала их в магазине. «Яковлевна, читай», — кричали, просили бабы, как за хлебом стояли. И Мать их читала, 200 писем… И Мама сожгла их, для меня это удар был.
До свидания. Я так доволен, что пишу Вам, что Вы печатаете.
Скоро, кажется, я буду жить лучше, не потому, что уйду на пенсию, а потому, что, наверное, изменится мой взгляд на эту зеленую поляну, на эти березы в моем саду, на все – я пойму еще лучше и глубже, что живу только раз и жить надо творчески, активно, все больше и больше отдавать себя людям, трудиться не покладая рук. Я почти не выношу безделья. Пока. Спешу. Всего Вам доброго, счастья Вашему сынку и мужу!
Перед нами письмо Игоря Павловича, адресованное однополчанину Илье Соломоновичу от 30 июня 1984 года из Ермотаево
Уважаемый и дорогой Илья Соломонович. Я получил от Вас письмо в мае 1984 года. Дал ответ в мае же, спрашивал о многом, интересовался; о себе написал, как смог, наверное, лишнее кое-что, да где тут узнаешь: что лишнее, что нелишнее. 40 лет не разберешься во всём, всей путаницы и дней и мыслей, а теперь уж и жизни. Ответа от вас ждал, думал, вы Зыкову тюкните, он может, ответит, но не от кого. Написал бы в ту 599 московскую школу, адреса не знаю. Все мы, пока еще заняты – и крепко, до минут, некогда ни отдыхать, ни мечтать – надо работать, дело делать – жить, значит – потому мы все, фронтовики, спешим, и сейчас особенно к 40-летию Победы. Прошу Вас, все-таки: или ответьте, пожалуйста, или дайте адрес Зыкова, поточнее той 599 школы, а может быть Дьяченко, Королева, Фролова Ивана, Гелло из нашего 2-го взвода, 3-го дивизиона (жаль что не нашелся Гелло, интересный был). Илья Соломонович, а Вы то как себя чувствуете? Не болеете? Может быть, мне, молодому 63-летнему гвардейцу, и не стоит Вас беспокоить такими и письмами, и мыслями?
Кто знает – извините тогда, но пусть тогда кто-то даст адрес Зыкова или деятельного однополчанина из 3-го дивизиона и еще бы лучше из батареи Дьяченко. Есть такие? Живые? Кто они? Где? Отзовитесь. Спешу. Жду. И немного болею. И к черту гоню свои боли и всякие немочи — жить надо, а это всё мять под себя. Поэтому по всему – огонь! С приветом Бывший командир огневого взвода 51 гвардейского минометного полка Максимов. В сентябре 1984 исполняется ровно 45 лет моей педагогической работы и службы в Армии. А больше я нигде и не был как на работе да в Армии.
PS. На пару минут
У нас тут такая зелень, такая светлая и чистая, и обмытая, какая бывает только на ВДНХ или где-нибудь в крымских местах после дождя в солнце. Но там она утомлена: обглядена, ощупана глазами, а тут вольная, чистая, нетронутая. Земляникой уже начинают пахнуть целые поляны, запахи сваливаются как туман с горы; во всю цветет рябина, скоро вступят липняки – и тогда, и тогда запах меда зальет все овраги, овражки, липовые лога — и только на горе – где еще чище и прозрачнее – сильнее и чище станет смолевой дух. Тут хорошо. Едешь верхом на лошади по речке прям по воде, и видны каждая полоска, трещинка на копытах у моей Майки. Еще не загажены эти верхние речки-ключи с хариусами и пеструшками, ленивыми налимами. Но все меньше их пеструшечьих проток и ключей. Я уже давно не видел пеструшки в Амбарке. Дрогнули башкирские урманы с бортями в вековых соснах, повалились – косят их сейчас, а не пилят, не рубят — и странное дело (ИДИОТИЗМ!) еще встречаются в газетах заметки, успокаивающие нас: мол много руби, пили, вали. Пилим столько %, а прирост на столько- то % больше. А на местах пустыня – точно от тунгусских метеоритов. Но малины на вырубках в урожай – красно. И ягод. Но от этого нисколько не веселее. Это я Вам «карточку» для забавы нарисовал. Некогда. Уже начали косить. Беру косу в руки и я. Теперь на целый месяц в лес, к медведям и глухарям, где по ночам будет ухать филин и орать истошный дикий козел. Пока жду ответ.
Письма к Максимову Игорю Павловичу
Письмо, скорее всего, из редакции какой-то газеты г. Уфа (может быть Вечерняя Уфа?)
Здравствуйте, Игорь Павлович!
Несколько раз начинала писать Вам, но не могла довести до конца, Наверное, совесть мучила: нет смысла в моих писаниях, пока я ничего не сделала. Но вот сейчас немного полегчало, вышли два ваших рассказа. Особенно рада я за «Белую траву». Кажется, я Вам писала, что очень люблю этот рассказ, и не было покоя моей душе, пока его не напечатали, А второй мне очень полюбился за название, Вы, кажется, были им недовольны. Я же наоборот считаю, одно название стоит целого рассказа, так это хорошо по-русски, по-человечески. И вообще я благодарна Вам за русский язык, которого мы уже давно не слышим, всё суррогат. Многим нашим рассказы тоже понравились, хвалили за живую речь. Правда, никто не сказал, по-моему, главное: что пишите Вы не только красиво, но и глубоко. И что вовсе не о «природе» Ваши рассказы, а о человеке.
Два огорчения у меня, связанных с публикацией. Первое – что я плохо о Вас написала. Побоялась наврать, поэтому получилось очень скупо. И еще нехорошо, что назвала Вас «очень интересным человеком», как будто генерал рядовому медальку повесил. В полосе я это вычеркнула, но корректора не обратили внимания. Простите же мне эту неловкость. Второе огорчение связано с «Белой травой». У Вас есть фраза: «Теперь же, когда я стал старик…». Стерегла её до конца, и все-таки кто-то опошлил, сделал «стал стариком». То ли дежурный в последний момент «улучшил», то ли корректура вмешалась… Вот Вам лишнее доказательство, как мы перестали чувствовать язык. Обидно. Конечно, я покривила душой, написав о том, что мы с Вами «переписываемся». То есть я выдала желаемое за действительное. Письмам Вашим радуюсь, а самой писать не получается. Подлая наша работа отучает. Писать хорошо, когда душа свободная, а мы зажаты. Вечная гонка, пишем не потому, что хочется, а потому, что – надо. Я фиолетовой завистью завидую Вам, Игорь Павлович, Вашей духовной свободе. Наверное, это и есть талант. Но я не буду углубляться, тема большая. Лучше напишу о том, что вы прислали. Рассказ «Заявление» не возвращаю потому, что он мне нравится. Месяца через два попробую его напечатать. «Шарафея и Лёньку» я читала (в «Ленинце»?) и высокого мнения об этом рассказе, как обо всем, что Вы пишите в прозе. В публицистике Вы слабее. У Вас дар не аналитический, а художественный, синтетический. И слово «боги» (сейчас Бога пишут с большой буквы), Вы, заметили? Но я не могу к этому привыкнуть. Я понимаю – верующие, под пером безбожников это кажется фальшивым. Согласна со многим, что Вы написали и о преподавании литературы, и о Матросове-Шакирьяне. Но это всё не статьи для газеты – слишком пространно. Тут вообще есть о чем поговорить, и если Вы на самом деле приедете, обсудим. Привет Вам от И. Гальперина. Это мой муж. Во взглядах на Ваше творчество мы сходимся. (Иосиф Давидович Гальперин (23 февраля 1950, Чкалов) — российский поэт, писатель, журналист. Член Союза писателей Республики Башкортостан. Лауреат национальной литературной премии «Писатель года» за 2015 год. В настоящее время живет в Москве) Игорь Павлович, я не понимаю одного: почему у Вас до сих пор нет книжки. Вы хоть что-нибудь предпринимаете? Не надо относиться к этому как к любительству. Своим неучастием Вы снижаете общий уровень русской литературы. Всё очень серьезно. С искренним уважением Л. ……. 10.10. 198… (9)
Письмо одного из учеников Балаева Александра
«Максимову Игорю Павловичу.
Учитель, перед именем твоим, позволь смиренно преклонить колено?!
Игорь Павлович, добрейший души человек, Здравствуйте. Это я, Балаев Александр, бывший ученик Туканской средней школы 1948-51 годов. Помню многое, но всего ни сказать, ни пером описать. Нас, выпускников-десятиклассников 1951 года было всего одиннадцать. Почти как в песне на семерку девчонок всего лишь четверка ребят. И всех я очень хорошо помню. Это я, позволю себя назвать и вписать первым в список, Балаев А. Н. (Шурка), Бочаров Федя, Быков Александр (Шурка), Слепов Паша, Лебедева Валя, Овчиникова Рита, Филиппович Надя, Красавина Валя, Яковлева Зина, Аверьянова Зина, Гордеева Настя. Это был дружный, спаянный, друг друга уважаемый коллектив. Хорошо запомнился наш вояж на государственные экзамены в Инзерскую школу и там все наши невзгоды, успехи и радости, а еще больше радости за полученные аттестаты и выпускной бал и вечер. Это было восхитительно. Я сейчас вспоминаю кто, где, но связи плохие. Знаю, что некоторых уже нет, это Быков, Гордеева, Яковлева.
Немного о себе
На пенсии, инвалид 2 группы (перенес инфаркт) и всякая мелочь, я её не перечисляю, да и неудобно хныкать.
Семья: жена Мария, сын Сергей, дочь Наташа, внуки Ксения. Настя, Женя, Правнуки Андрюша, Варя. Все обеспечены, определены. В хозяйстве садовый участок, гараж, квартира.
Моя трудовая жизнь. Девятнадцать лет учительская работа в Зигазе. Был я там и швец, и жнец, и на дуде игрец: Пионервожатым был, учителем рисования и черчения, учителем физкультуры, преподавателем химии, учителем немецкого языка, заместителем директора во воспитательной работе, директором школы.
В Белорецке с 1970 по 1991 работа в органах МВД ОБХСС. Всё! Игорь Павлович!
Сейчас свободен, живу, вспоминаю…
Не судите строго за мой стиль.
18 марта 2015 год»
Письмо Елены Петровны, редактора газеты «Ленинец»
Уважаемый Игорь Павлович!
Ваши «Пушкинские горы» — на доске Почета «Ленинца» (газета). Поздравляю! И из других редакций приходили, узнавали, кто, мол, такой этот Максимов? Вроде не слышали о таком писателе, а ведь очерк сделан профессионально. Говорим, что о писателе Максимове вы еще услышите. Мне радостно за вас, и вроде бы гордость даже немножко. Всё-таки признали Максимова, хотя пришлось за это побороться. Поздравляю Вас, дорогой Игорь Павлович.
За сокращения, мне кажется, Вы на этот раз не должны обижаться. Мы их обсуждали чуть ли не всей редакцией. Мне кажется в динамичности, последовательности очерк выиграл. Убрали длинноты, затянутости, которые несколько затеняли основных героев и чистоту повествования. Вы заметили, что сокращения в основном коснулись начала, в основном же всё по оригиналу.
Теперь насчет «Защитника». Конечно же, Ваш рассказ о сегодняшнем «дяде Саше» очень необходим. Потому что в «военном рассказе» слишком обращает на себя внимание. «Художественность» в смысле придуманности описания и действий. Ведь «Сидорыч» был очень хорош тем, что мы его видим как живого. Об Артамонове «Ленинец» не писал.
Будем ждать результатов Вашей работы. Не болейте. Будьте осторожны. С уважением Елена Петровна 12 августа 1980 год. Редакция газеты «Ленинец» г. Уфа.
Письмо от двоюродной сестры Лидии Аркадьевны
21 декабря 2012. Город Ижевск. Письмо от двоюродной сестры Лидии Аркадьевны (по линии матери Лидии Яковлевны, дочери дяди — Аркадия Яковлевича)
Здравствуйте, родные наши, любимые! Отвечаю на два письма: от 23 июля и другое, полученное с последним рассказом Игоря Павловича. Также пришло от Али письмо. Большое спасибо , Игорь, что нашел время для нас. Очень хорошо в рассказе «Рыжуха» описание природы, чувств, общности с окружающим миром – естественным, а не тем, где мы живем (я и сын Игорь). До войны (это было в году 1938-39) мы могли бы быть высланы на Алтай (так шло), но Папу опросили и не выслали. Он пошел из дома на опрос как в тюрьму, очень боялись мы за него. А теперь по ТV много смотрю передач о природе, был цикл передач, начиная с Камчатки и на Запад по стране. Видела в одной из них Алтай — горы непроходимые; была бы другая жизнь, новый вариант. Не смотреть ТV, имея свободное время, невозможно. Много есть передач учебных, о природе, истории, открытиях. Не стало сада (по моему состоянию здоровья), охота в сад, конечно, лучше было бы в лес, но в округ города в лесу хулиганство. Хожу к пруду, стою у воды по набережной. Рядом парк, наполовину снесли под видом его дряхлости, да и верно. На другом берегу заводы, дым, асфальт, чем дышат деревья?…
Не могу поверить – понять, неужели вся радость общения с землей кончилась: полив, всякие посадки. Потом уж: луна светит, идем домой из сада (очень близко — 30 минут — и дома). Цветов несу охапку, разбирать нет сил, ставлю в ведро до утра. Ведро виктории ели как картошку — сколько влезет. А сейчас бидон ягод – 700 рублей, как и всё из сада.
… Весной заходила в сад, остатки цветов еще не отмерли, особенно много тюльпанов. Собрала букет. Вспоминаю, как много было дома цветов. Частный сектор сокращается, на базарчике мало чего, цветов нет, всё привозят на авто. Окраина, собираю лютики, разные цветы. Как-то добыла букет сирени, подали частники. Деньги не берут, а просить стесняюсь. Игорь, очень понимаю твою душу. Счастье, что ты почти всю жизнь прожил в одном месте, можешь зайти в родной дом… поле, лес, река. Вспоминаю деревенский дом наш, детство – это психотерапия, когда надо уснуть или снизить давление. Какая была жажда жизни и ожидания счастья в молодости. Помню отдельные моменты: рассвет, закат, река. Вечер, все дела сделаны, и наступает прохлада… блаженство.
Игорь, а дневники твои ценны, завещай хоть детям, кто понимает. Але, вроде она пробуждается к этому.
Писала с утра, и так ужасно накарябала, не писала писем уже много лет. А как пишут врачи! Порой просто – изобретатели, шифровальщики – сплошь буквами или еще какой выверт. Я читаю много под руководством и совету Игоря, он с интернета приносит статьи. Политикой не интересуюсь. Читаю «Науку и жизнь» за 1988-93 годы: объяснение ошибок в революции 1905 и 1917 годов, внутренняя политика Ленина и Сталина, как Гитлер хотел решить еврейский вопрос. Я почему-то многое читаю впервые. Интересно.
Выписываем и читаем «АиФ». Я полностью, и кроссворд очень люблю. Оставляю его на трудный день – поуспокоиться. Выписываю ЗОЖ – не ради лечения. Там много статеек для души: воспоминания сверстников, страницы о животных, стихи печатают очень хорошие, удивляют народные таланты. Вот и ты тоже самородок, как хорошо пишешь. Очень желаю тебе, Игорь, успехов в издании книг. Если будет возможность, пошли и нам. Не знали, что у нас в городе был, знакомый тебе, Герой России Плотников Д.П. Даже не знала, что у нас выпускается «Ижевский рабочий», надо хоть на лотке купить.
Летом цвело на балконе много гераней, и сейчас еще (хотя декабрь) цветут разные и с бутонами есть. Мне Сережа предлагал семена фиалок, которые он сам выводит, но я приросла к гераням. Цветут постоянно, а какие расцветки. Мне всё чего-то хочется и простого времени нет. А ведь есть люди – всё на лавочке сидят, обсудят кого, и день кончился.
Конечно, я не ударяюсь в посту, только помимо воли, иногда, пойдет цепочка мыслей. Плакать почти не умею, не получается, а внутри – камень. Надо радовать себя любимым делом, у меня чтение и вязание. Но столько и домашних дел, стараюсь не запускать их, говорю: любимое дело после обязательного. А так тянет перешагнуть к интересному.
А, о терпении верно… все взрослые, время ушло. Игорю (сыну) скоро 48. Сначала надо похвалить, проявить доверие, уважение, и потом подъехать с советом. А с ходу, честно, не проходит.
Игорь, большое спасибо за добрые слова, за советы, за твое письмо. Большой привет всем. Лидия.
История одной Судьбы. И. П. Максимов. 2021 год.
https://ok.ru/video/2531512158903


























